Наконец середняки – это просто рабочая сила, садовники, конюхи… ну, и прочие. Это простаки, склонные принимать жизнь, как есть. Очень неплохо, если они будут бояться сильных, презирать шептунов и зло завидовать ни за что возвышенным слабакам. А все перечисленные должны презирать и ненавидеть их.
Как правило, уже к концу первой недели вы будете знать, чем может быть полезен тот или иной раб. После этого разделите их – сильных с сильными, хитрых с хитрыми, слабых со слабыми, покорных с покорными. Пусть поддерживают в себе эти качества, общаясь только с себе подобными.
Тут мар Пинхас несколько омрачился и понизил голос.
– Надобно знать о ещё одном роде невольников. Они вмешиваются, вот что их определяет. Они мешают сильным отбирать у слабых. Они мешают хитрым пресмыкаться перед сильными. Они стараются соблюдать «справедливость». Они готовы спать на тюфяке или циновке сидя, чтоб уступить остаток её тем, кому не досталось своих.
Голос хозяина, недавно столь оживлённый и благодушный, с каждым новым словом становился напряжённее и наливался желчью. Даже гости почувствовали себя неуютно.
– И кого же вы делаете из этих акумов, мар Пинхас? – прощебетала всё та же Абигайиль, хлопая щедро накрашенными ресницами.
– Трупы, – сухо отрубил глава огромного дома торговцев рабами. – К сожалению, прекраснейшая Абигайиль бат Дойд – трупы. У меня каждый раз сердце кровью обливается при мысли о деньгах, которые я теряю, ибо довольно часто и по силе, и по сметливости, и по облику подобные невольники могут показаться лучшим товаром из лучшего. Но воистину. – Тут мар Пинхас бар Ханукка наклонил большую голову и благочестиво коснулся выпущенных перед ушами прядок-пейот, и этот жест повторили все присутствующие, кроме затаившего дыхание в тени кустов акации надсмотрщика, военный чиновник ладонями, остальные мужчины – концами пальцев, а немногочисленные дамы – игриво оттопыренными пальчиками. – Воистину мудро сказано в книге Абод Зар – «лучшего из акумов – убей!».
– Достопочтеннейший мар Пинхас бар Ханукка – воистину образец благочестия и порядочности, – растроганно пожевал длинными верблюжьими губами, отвисшими над широчайшей курчавой бородою, маленький старичок в одеждах учителя Закона, воздев кверху несоразмерно крупные кисти тощих рук. – Ведь он мог бы избавиться от негодных рабов, продав их кому-нибудь, и тем хотя бы возместив себе деньги.
– О нет, рэб Маттитьяху! – Мар Пинхас загородился огромной ладонью. – Исполнение заветов Книг есть долг любого из сынов Предвечного, и когда дело касается этого, то речь не может идти о деньгах… Но!
Несколько просветлев, хозяин вздёрнул к летнему небу мясистый указательный палец.
– Но тем мы с вами и превосходим зверей-акумов, что любую их глупость и своеволие способны обратить на пользу Народу Святому! При определённом навыке, – мар Пинхас скромно приспустил тяжёлые подведённые веки, – можно обернуть дело так, чтобы этих негодных невольников прикончили по доносу невольников-хитрецов, а палачами сделать будущих надсмотрщиков, тем самым повязав тех и других кровью.
Гости согласно загомонили, кивая и переглядываясь.
– Истинный сын Предвечного никого из Народа своего не отделяет от собственного успеха, – благостно улыбнулся старичок с верблюжьими губами. Работорговец вновь, теперь уже благодарно, приспустил веки, приложив пятерню к жирной груди.
– Всё это замечательно. – Тонкие пальцы щёголя, унизанные перстнями, прошлись по напомаженной бороде. – Но относится только к мужчинам. А что достопочтеннейший мар Пинхас скажет про, если можно так сказать об акумах, женщин? Ведь едва ли не большее количество невольников – самки…
– Ой, смотрите! – перебивает спутника Абигайиль, указывая пальцем на облившегося холодным потом надсмотрщика, замершего в тени дерева. – Почтеннейший бар Ханукка, это один из ваших невольников?
– Где? Ааах, это…
Надсмотрщик леденеет.
– Нет, это… ну, не совсем. Ну, иди, иди сюда, раз уж пришёл. Что у тебя. – Большая ладонь протянулась навстречу переступающему крохотными шажками, постоянно кланяющемуся надсмотрщику.
Подав пергамент, тот и вовсе опустился на колени и уткнулся лбом в подстриженную, ухоженную траву сада мар Пинхаса. Хозяин, поглядев на согнутую спину черного хазарина, фыркнул большими волосатыми ноздрями мясистого носа и, подняв крупную голову в чёрной курчавой гриве, зычно возвестил:
– Он стесняется!
Над затопившим сад морем смеха белых хазар коршуном реял почти лошадиный гогот военного чиновника. Дамы закрывали рты рукавами из тонкой, богато расшитой ткани, поблескивая поверх них накрашенными глазками.
Пошевелив густыми чёрными бровями, мар Пинхас, наконец, подзывает мальчика-евнуха с подносом, на котором лежат чернильница, калам и печать, поднимает последнюю и решительно пришлёпывает пергамент. После этого глава дома бар Ханукки добродушно пихает надсмотрщика носком расшитой бисером и жемчугами туфли в плечо и, когда тот поднимает глаза, протягивает лист. Надсмотрщик, не разгибаясь, принимает пергамент и, продолжая низко кланяться, пятится прочь.
– Такова жизнь делового человека, достопочтеннейшие, – вещает, уже не глядя на черного хазарина, хозяин. – Дело, всегда дело и прежде всего дело! Даже в редкие мгновения досуга приходится вспоминать о нем…
Надсмотрщик спит, не видя, как мимо него выбирается из палатки на палубе скрюченная фигурка, в очертаниях которой непросто узнать девичью. Девушки редко ходят вот так, сгорбленными, согнутыми. Не столько от желания быть незамеченными, сколько из-за рук, скрученных за спиною.
Добирается до борта барки. Спит палуба. Даже кормщик, следящий за тем, чтоб судно не налетело на мель, наполовину дремлет, держась за кормило и не глядя на то, что творится под ним.
Звёзды над головою ярки. Нестерпимо ярки. И нестерпимо жалко только-только начавшейся жизни, а снизу, от воды, веет холодом.
Но жизнь ведь уже кончилась. Кончилась, когда под ударом кривого клинка упал отец. Когда копьё пробило грудь брата. Когда вспыхнула соломенная кровля родного дома, и красный свет озарил лежащего ничком в исчерна-красной луже жениха – пришедшего накануне из соседней деревни, оставшегося ночевать…
Кончилась жизнь. Мёртвое тело примут холодные воды реки Вороны. Не смерть – похороны.
Почему же так страшно?! Разве можно быть так страшно – мёртвой?
Батюшка… Мама…
Нежелан, Нелюб, братики милые…
Гудим, ладушка…
Там – свидимся ли?
Сестрицы по барке могильной – простите. Вам бы помочь – но слишком страшно. Страшно, что разбужу когань проклятую. Страха своего страшно, что порвётся хрупкая решимость уйти в холодный речной покой из лютого хазарского пекла.
Всхлипнула протяжно, беззвучно – и перевалилась через борт барки.
Но, прежде чем холодная вода плеснула над головою, прежде чем погасли в ней щедрые звёзды летней ночи, прежде чем встревоженно всхрюкнул – а там и в голос заорал проснувшийся надсмотрщик, прежде чем раздул тлевший под ногами фонарь проморгавшийся кормщик, чья-то быстрая тень мелькнула от тюков, где спали немногочисленные спасшиеся с разгромленного язычниками торга. Мелькнула, рванулась через борт – и плеск воды был вдвое звучней, чем если бы упал один. А когда встревоженные приказчики и корабельная челядь перевесились с фонарями через борт барки – увидели в воде два тела: навзрыд плачущую, извивающуюся пленницу и плывущего с нею к барке мужчину в одежде, не ставшей светлее или ярче под отсветами фонарей.