– Папа очень милый, только уже многое забывать… С ним ласково, ласково…
Папа встретил нас в прихожей – тихий лучезарный старичок, похожий на субтильного подростка. Даже не верилось, что это известный в прошлом бельгийский тенор. Впрочем, сам он не давал об этом забыть: в квартире все время звучала ария Неморино из «Любовного напитка» Доницетти в папином исполнении тридцатилетней давности.
Мы по очереди пожали папе руку. Он кротко улыбался, но глазами все время тревожно следил за сыном, с нами говорил исключительно по-французски. Казалось, он так и стоял весь день в прихожей, поджидая возвращения Йоси. Не исключено, что так оно и было. Мы улыбались, кивали, растерянно оглядывались на нашего друга.
– Папа немножко забывать время, – деловито и грустно проговорил тот. – Опять живет в войне. Все время беспокоится: чтоб я не выходил на улицу, а то меня забрать в гетто, в лагерь, и там убить, как всех в нашей семье.
Эту историю мы слышали раз, наверное, двадцать: во время войны маленького Йоську спасла семья голландских крестьян… Буквально за неделю до вторжения нацистов в Бельгию старая кухарка их семьи забрала с собой мальчика погостить к своей бездетной сестре в деревню под Роттердамом. Четырехлетнему горожанину Йоське было обещано, что он впервые увидит близко «коровку, лошадей, уточек…». И он действительно насмотрелся на живность вдосталь, так как всю оккупацию добряки крестьяне прятали мальчика в задней холодной комнате своего деревенского дома, одна стена которой была общей с хлевом. Он всегда был тепло одет на всякий случай – если немедленно придется бежать. Все остальные сорок девять человек огромной, разветвленной и блистательной семьи брюссельских профессоров музыки, врачей, докторов права, художников, канторов хоральной синагоги, ювелиров и фабрикантов были вывезены в вагонах для скота в один из лагерей смерти на территории Польши…
Отец, известный бельгийский тенор, в это время гастролировал по Америке. Вернувшись после войны в Бельгию, из всех родственников он нашел только худенького, очень вытянувшегося мальчика в теплой шапке, надвинутой на глаза…
Может быть, от промозглых деревенских зим в холодной комнате по соседству с хлевом происходила его столь странная в наших левантийских краях страсть к хорошим перчаткам, теплым шарфам, спортивным шапочкам, которые я дарила ему к праздникам и привозила из разных поездок. Он всегда страшно радовался, восхищался, любовался, ахая и поглаживая вещь; обязательно тут же надевал и сидел весь вечер в подарке, не испытывая даже летом ни малейшего неудобства.
Я и на сей раз привезла ему купленный в Париже ярко-красный шарф, который он немедленно обмотал вокруг шеи, приговаривая:
– Ах, это чудо! Я настоящий именинник! Что за цвет, что за ткань… кашемир, ха! – я тебе скажу, что такое кашемир, – это лучшая шерсть на свете, другого ты не услышишь!
* * *
…Он приходил к нам по субботам. В будние дни его визиты были слишком тяжелой нагрузкой. Он требовал соучастия, ежеминутного отклика, немедленного сочувствия всем своим соображениям и рассуждениям… А в пятницу вечером, за первой субботней трапезой, время катилось живее: закуски, бульон, рыба… ну, и курица, конечно… Всегда можно было перебить его горячую искреннюю речь каким-нибудь невинным вопросом:
– Почему ты не взял рыбы, Йоси? Рыба очень полезна.
Он немедленно подхватывал с огромным энтузиазмом:
– Рыба полезно – это не то слово! Полезно, ха! Ты знаешь – сколько фосфор вот в этот кусочек?!
Словом, это было настоящее наказание. Однако уже месяца через два он стал членом семьи, не больше и не меньше.
Иногда я бунтовала. Кричала Борису:
– Одну субботу! Могу я одну субботу провести только в кругу семьи?!
– Ну, ладно, – соглашался он. – Сказать, чтоб не приходил? Что ты плохо себя чувствуешь?
Я представляла долговязую нелепую фигуру с кобурой на заднице, вечно пустой дом, мятый брикет старого желтого масла в холодильнике. И обреченно вопила из кухни:
– Черт с ним, скажи, пусть приходит! Только сам будешь беседовать с ним о Шостаковиче!
– Йоси! – говорил на идиш мой муж. – Дина вот зовет тебя на ужин в пятницу вечером… Мы будем страшно рады тебя видеть…
И он обязательно приходил…
Это был один из самых возвышенных людей, с какими сталкивала меня жизнь. Наша беседа за субботним столом могла служить образцом утонченных застольных бесед куртуазного века:
– Шостакович – велик! – Молчание, я бы сказала – оживленное молчание. С Йоськой можно было уютно и родственно молчать. – Его Седьмая – это вершина, настоящая вершина, другого я не скажу… Я слушал, как ее дирижировать Зубин Мета, и это было событие на вся моя жизнь…
Уже после ужина я обычно уходила спать, они же с Борисом оставались допоздна разглядывать альбомы, которых у нас «тьма египетская».
Он очень ценил в живописи экспрессию, и часами неслось из гостиной что-нибудь вроде:
– Кранах велик! Когда я стою перед Кранахом, ты знаешь, я чувствовать, что не напрасно живу, – нет другого слова!
Однажды, проснувшись среди ночи, я удивилась тому, что в гостиной горит свет. Выйдя, увидела такую картину: Борис и Йоська, сидя рядышком на диване, спали над раскрытым альбомом, одинаково откинув головы и похрапывая.
Я окликнула их. Они – оба – открыли глаза, уронили сонные физиономии в разворот альбома, и Йоська сказал:
– А Веласкес?! Веласкес – гений! Борис, когда ты будешь в Прадо, ты увидишь, что Эль Греко – ребенок по сравнений с Веласкес.
У него была забавная манера расставлять великих по ранжиру и каждому вручать вымпел. Правда, с нами, особенно в то время, когда мы еще не поднабрали иврита, он общался как с детьми, понимая, что тут не до нюансов. Так что выяснить, почему именно иерархия выстроена таким образом, а не иначе, было сложно. Итак, в живописи: Веласкес, Рембрандт и Тициан. В музыке: Бах, Моцарт, Бетховен. В литературе, как и положено: Толстой, Достоевский, Чехов. Он вообще считал, что русская литература – самая великая. Я не возражала.
Это было время, когда в русских газетах Израиля психологи, социологи и прочие говоруны доказывали, что не сжиться, не притереться, не срастись нам с миром предпочтений местного населения. Скользкое словечко «ментальность» было ключевым чуть ли не в каждой статье.
С первых же дней знакомства смешной чужак из Бельгии стал для нас просто родственником.
Утомительным, надоедливым, неотъемлемым, родным.
* * *
Так звучала официальная версия его биографии.
В Израиль его занесло не случайным ветром. Еще в отрочестве и юности он состоял в организации каких-то еврейских скаутов и ездил на каникулы в Эрец Исраэль – был энтузиастом, сионистом… А лет за пять до нашего знакомства переехал сюда, как полагал, навсегда. Купил коттедж в молодом светлом городке под Иерусалимом… (Маале-Адумим – лучший место в Эрец Исраэль! Я не знаю лучший место в мире! Ты чувствуешь – какой здесь воздух?! Это лучший воздух в мире!!! Нюхай, нюхай, ты будешь здоровая всю жизнь!!!)