И дышит грудь, и голоса слышны,
И до единого все в сборе… — тихонько декламировал он.
Малин взглянула на него через стол.
— Что ты там бормочешь, папа?
— Ничего, — ответил Мелькер.
И только когда Малин повернулась к Бьёрну, он снова тихонько продолжал:
Промчится тот короткий миг,
Когда все в сборе.
Середина лета, ослепительно яркий день летнего равноденствия. Но что же случилось с Малин? С утра до полудня сидела она за кустами сирени в траве и строчила в своем дневнике. А когда Юхан с заискивающим видом хотел было подойти к ней, она сердито отрезала не поднимая глаз:
— Иди своей дорогой!
Расстроенный Юхан побрел обратно к братьям и доложил:
— Она все еще сердится.
— Фью, да она же и должна нас благодарить, сказал Никлас. — У нее есть о чем писать. Не будь нас, и в дневнике писать было бы нечего.
Пелле стоял с покаянным видом.
— Может, она писала бы тогда о чем-нибудь более веселом. Ну, о том, что она считает более веселым.
Они озабоченно посмотрели в сторону Малин, и Юхан сказал:
— Помяните мое слово, на этот раз она напишет не одну жуткую страницу.
"Вчера был праздник летнего равноденствия, — писала Малин. — Я никогда не забуду этот праздничный вечер! Чтобы сохранить память о нем, я составлю руны [8] . Я вручу их своей молоденькой дочери, если она когда-нибудь у меня будет, в праздник летнего солнцестояния, когда она прибежит домой, сияя от счастья, и спросит:
— Мама, тебе тоже было так весело, когда ты была молода? Тогда я с кислой миной покажу на пожелтевшие листки дневника и скажу: «Почитай вот это, и ты увидишь, каково было тогда твоей маме, и все из-за твоих ужасных маленьких дядюшек!»
Но если говорить начистоту, то даже самые ужасные в мире маленькие дядюшки не могут омрачить нежное сияние летнего дня на Сальткроке. Нет, никто не может отнять сияния красоты и радости лета, которое расцвело вокруг нас именно теперь. Мы гуляем по острову и вдыхаем сладкий аромат цветов камнеломки, морковника, таволги и клевера; у каждой канавки покачиваются ромашки, в траве желтеют лютики, розовая пена цветов шиповника покрывает наши голые серые скалистые уступы, и в каменных расселинах синеют анютины глазки. Все благоухает, и все цветет, повсюду — лето; кукуют все кукушки, щебечут и поют все птицы, радуется земля, а вместе с ней и я. Сейчас я сижу и пишу, а высоко в небе проносятся быстрокрылые ласточки. Они гнездятся под крышей Столярова дома по соседству с Пеллиными осами, хотя я не думаю, чтоб ласточки и осы общались между собой. Мне нравится общество ласточек, шмелей и бабочек, которые летают и порхают вокруг меня, но я была бы еще более признательна, если бы ты, Юхан, перестал высовывать свой нос из-за угла дома, так как я зла на вас всех и собираюсь еще немного позлиться, если только смогу. Хотя бы до тех пор, пока не закончу свои руны в память о первом праздничном вечере здесь, на Сальткроке.
Проснулась я утром от песни. Так и есть: папа уже в саду и распевает во все горло. Видно, он встал ни свет ни заря и накладывал последние мазки на садовую мебель. На этот раз, правда, он обошелся без пульверизатора и работал обычной малярной кистью! Стоя в саду под окнами дома, он с чувством распевал «Цветущий остров», «Объятия Руслагена» и всякие другие душещипательные песни. Я вскочила, быстро оделась и выбежала в сад. Только тут я увидела, каким ослепительно голубым был сегодня фьорд. Мои возлюбленные братья уже были на ногах и без дела слонялись возле дома. Я взяла их с собой на янсонов выгон. Домой мы вернулись с охапками полевых цветов и зеленых веток и превратили Столярову усадьбу в цветущую беседку, где в каждом углу благоухало лето.
Когда во фьорд вошел, дымя, пароход «Сальткрока I», украшенный с носа до кормы молодыми березками, он тоже походил на цветущую беседку. На палубе играл аккордеон и по-летнему одетые нарядные пассажиры пели «Цветущий остров» и «Объятия Руслагена», точь-в-точь как папа утром, только не так мелодично.
Вся Сальткрока высыпала на пристань, подумать только. Да и что на острове может быть интереснее, чем бежать к морю встречать пароход, особенно праздничный? Мы все там были, кроме Бьёрна.
Я была нарядная, я была ужасно какая нарядная в своем светло-голубом платье для танцев. Увидев меня, Юхан и Никлас даже присвистнули. Чего уж больше! Если даже родные братья присвистывают, есть от чего немножко возгордиться! Так я шла, довольная собой, в ожидании чего-то необычного.
А Пелле не был таким довольным.
— И зачем только нужно надевать всю эту ужасную одежду? — сказал он. — Разве только потому, что сегодня праздник середины лета. И кто придумал мучить детей пиджаком, белой рубашкой и галстуком? Правда, бывает, что устаешь от всех этих драных джинсов и хочется надеть что-нибудь другое.
— Да, сынок, нужно, — ответил папа, — и ничего в этом страшного нет. Только постарайся не испачкаться и не облиться; ты только выиграешь от этого!
— Скажи еще, чтоб я близко не подходил ни к чему интересному, и тогда вы с Малин выиграете от этого, — добавил Пелле.
И тут он увидел Чёрвен, ту самую Чёрвен, которую все до сих пор привыкли видеть в клетчатых брючках и коротеньком пушистом свитере домашней вязки. Но сегодня она разоделась в белое вышитое платьице с лучеобразными складками, расходившимися книзу. А выражение ее мордочки не поддается описанию. За версту было видно, что она думает: «Ну что, съели? Даже рты от удивления разинули!» И верно. Боцман и то присмирел в обществе своего с иголочки одетого приятеля. Даже Пелле сторонился Чёрвен и молчал. Тогда она спустилась с высоты своего величия и сказала:
— Пелле, знаешь что? Давай бросать палочку, а Боцман пусть приносит. А то что еще делать в такой праздник, когда нас так нарядили?
Может, она нарочно придумала эту игру, лишь бы увести Пелле от Стины.
Стина и старик Сёдерман тоже были на пристани. Сёдерман уже успел сообщить собравшимся, что урчанье в животе у него приутихло, и эта новость нас всех обрадовала: ведь сальткроковцы принимают близко к сердцу как радости, так и горести соседей.
— Ну вот, прикатили эти дачники, о-хо-хо-хо, — со вздохом произнес Сёдерман, а когда Мелькер спросил, почему он, собственно, не любит дачников, старик был озадачен. Видно, об этом он не задумывался.
— А чего их любить, ха, — ответил старик немного погодя. — Ведь большинство-то из них стокгольмцы, да и остальные тоже сплошь сброд.
Папа рассмеялся, но ни капельки не обиделся, ведь он уже считал себя коренным островитянином. Он чувствовал себя так повсюду, куда бы ни приезжал, и я думаю, что именно поэтому у него везде столько друзей. Кроме того, люди ведь понимали, что беспомощный Мелькер, чудаковатый и по-детски восторженный, особенно нуждается в душевной теплоте и заботе. Уж как это ему удавалось, трудно сказать, но все любили его. Я сама слышала, как старик Сёдерман разглагольствовал однажды в лавке, не заметив, как я туда вошла: