— Рассказывать нет времени. С тобой це́лую ночь проговоришь, а вопросы не кончатся.
— Тогда спрошу только об одном. — Я сжала его руку. — Ответь, и я уеду.
Джордано кивнул. В носатой маске он напоминал огромного мрачного ворона.
— Да, — наконец выдавил он. — Изабелла…
Я тотчас поняла, что моей матери нет в живых. Все эти годы я хранила ее образ в сердце, точно медальон на груди, — ее горделивую стать, ее улыбку, ее песни и заклинания. Она умерла во Фландрии, по словам Джордано, совершенно нелепо, от чумы. Теперь у меня остались только сны и обрывки воспоминаний.
— Ты был рядом? — спросила я дрогнувшим голосом.
— А сама как думаешь?
За хриплым дыханием Джордано мне послышался шепот матери: «Люби редко, но метко». Теперь я понимала, почему старик следил за мной, почему рисковал ради меня жизнью, почему сейчас не смотрел в глаза и не снимал длинноносую маску.
— Сними маску, Джордано! Прежде чем простимся, хочу на тебя посмотреть.
В лунном свете он казался древним стариком с ввалившимися глазами. Да это не лицо, а снова маска, трагичная от натужной улыбки и безглазая. Слезы текли из глазниц в глубокие складки по обеим сторонам рта. Я хотела обнять Джордано, но он отпрянул. Ласку он терпеть не мог.
— Прощай, Жюльетта! Уезжай отсюда поскорее. — Вот он, голос прежнего Джордано, строгий, источающий мудрость. — Спутников своих не ищи, так лучше им и тебе самой. Понадобится — продай мула. Для переездов выбирай ночи.
Я все равно обняла Джордано и, не ожидая ответа, поцеловала в лоб. Его одежда, как раньше, пахла серой, специями, химикалиями. Сердце сдавила тоска. Мой старый учитель содрогался всем телом. Отстранился он резко, почти зло.
— Каждая секунда на вес золота, — напомнил он прерывающимся голосом. — Уезжай, Жюльетта!
В устах Джордано мое имя звучало как скупая ласка.
— А ты? С тобой что будет?
Джордано слабо улыбнулся и покачал головой, как всегда, когда я, по его мнению, болтала ерунду.
— Ради тебя больше грешить не стану! Неужели забыла, что в шабат я сиднем сижу?
Джордано помог мне забраться на мула и хлестнул его по бокам. Мул бодро зацокал по утоптанной земле. До сих пор помню лицо Джордано в холодном свете луны, его тихое «прощай!», поступь мула по лесной тропке, запах пепла и последнее «шалом!». Казалось, голос Джордано доносится из моего тринадцатилетия, казалось, по пятам за мной следует моя совесть, аки глас Божий с горы.
С Джордано мы больше не встречались. Из Эпиналя я через Лотарингию отправилась в Париж, а когда живот сильно округлился, вернулась на побережье. Мешок со снедью опустел, еду пришлось добывать, и я по наставлению старого учителя продала мула. В переметной суме обнаружились пожитки из моей повозки, спасенные Джордано, — немного денег, книги, украшения, завалявшиеся среди костюмов: дешевые стразы от драгоценностей не отличишь. Волосы я перекрасила, убоявшись, что выдадут. Я жадно ловила весточки из Лотарингии, но не слышала ни знакомых имен, ни слухов о новых казнях. Я жду до сих пор, точно время приостановилось, точно антракт растянулся на пять лет. Жду, что в один прекрасный день настанет кровавая развязка.
Снова и снова мне снится его лицо, его темные, как лес, глаза. Наша трагикомедия продолжается в моих снах. Опустевшая сцена ждет актеров, прежние роли ждут исполнителей, и вот мой рот открывается, чтобы произнести неожиданно вспомнившуюся реплику.
«Еще один танец, — шепчет он, и я ворочаюсь на узкой кровати. — С тобой мне было слаще всего».
Просыпаюсь я в поту от страха, что Флер мертва. Тысячу раз проверяла и убеждалась, что все хорошо, но сейчас повернуться к дочке не решаюсь — лежу и слушаю шелест ее дыхания. Дортуар полон тревожного ропота. Зубы стиснуты, я из последних сил удерживаю страх в себе. Выпущу его — на волю вырвется долгий, как вечность, крик.
Первой их увидела Альфонсина. Близился полдень, им наверняка пришлось ждать отлива. Нуармутье не совсем остров: при отливе обнажается широкая дорога на материк. Ее вымостили на совесть, чтобы спокойно перебираться через отмели. Впрочем, до настоящего «спокойно» далеко: порой здесь хозяйничают сильные течения, вполне способные расшатать камни, хоть те и утоплены в четырехфутовый слой извести. С обеих сторон от дороги зыбучий песок. Как налетит прилив, вода с дикой скоростью заливает отмели и дорогу, смывая все, что попадется на пути. Тем не менее они медленно, но верно двигались по песку, отражаясь на мелководье. Над дорогой колыхался горячий воздух и мешал как следует их разглядеть.
Кто это, Альфонсина догадалась сразу. Карета качалась на неровной дороге, лошади поскальзывались на позеленевших камнях. Перед каретой скакали два верховых в ливреях, позади кто-то брел пешком.
То утро мы с Флер провели вдвоем на дальней оконечности острова. Проснулась я рано, совершенно не отдохнувшая, взяла корзину и повела дочь на долгую прогулку. Хотелось нарвать мелкой гвоздики, что растет на дюнах: ее настой избавляет от бессонницы. В одном месте этой гвоздики видимо-невидимо, но для кропотливой работы я слишком нервничала и нарвала совсем чуть-чуть. Впрочем, цветы были лишь предлогом отлучиться из монастыря на несколько часов.
Мы с дочкой потеряли счет времени. За дюнами есть маленький песчаный пляж, где любит играть Флер. На одной дюне белеют широкие проплешины: мы столько раз взбирались на нее и прыгали вниз, что стоптали траву. Там мелко, вода чистая, на дне блестят камешки.
— Можно, я искупаюсь?
— Конечно, можно!
Флер не плавает, а барахтается, как веселый щенок, брызгается и визжит от радости. Тем утром я скинула вимпл и купалась с ней, а ее кукла Мушка глазела на нас с дюны. Потом мы с Флер вытерлись краешком вимпла и набрали с придорожной яблони мелких жестких яблок, ведь солнце было уже высоко и мы пропустили обед. Флер упросила выкопать с ней яму. На дно мы накидали водорослей — получилась нора чудовища. Потом дочка полчаса поспала в теньке, прижав к себе Мушку, а я следила за ней с тропки и слушала шелест прибоя.
Думала я о том, что лето выдалось засушливое. Без дождя не видать нам хорошего урожая и кормов не заготовить. От ранней ежевики уже остались серые катышки, винограду от засухи тоже плохо: ягоды жесткие, что твои горошины. Я пожалела тех, кто, подобно труппе Лазарильо, проводит такое лето в дороге.
Дорога. Я представила ее, залитую солнцем, усыпанную осколками моего прошлого. Так ли она плоха? Много ли я выстрадала за годы кочевой жизни? Да, много. Мы познали голод и холод, травлю и предательство. Я вспоминала тяготы и горести, однако дорога сверкающей лентой тянулась по зыбучему песку, и в ушах зазвучали слова Лемерля, которые он сказал в пору, когда мы с ним ладили.
«Мы с тобой родственные души. Наше назначение — гореть. Суть нашей природы не изменишь, мы как огонь и воздух. Дорога — наша жизнь, милая Эйле. Странствовать нам не запретишь, как не запретишь огню гореть, а птице — летать».