Так что в июне мы с ней прожили вместе всего неделю. Новенькая — это интересно, конечно, только нам втроем было посвободнее.
Она приехала когда, ее воспиталка завела к нам в комнату и оставила.
Лерка и говорит:
— Ну вот, больше народу — меньше кислороду.
Новенькая ничего не сказала, только зыркнула на нас сердито и положила на кровать розовый портфельчик.
Лерка к ней давай цепляться:
— А что это у тебя в чемодане? Золото-брильянты, наверное? Или ты у нас отличница, даже летом уроки учишь?
И цап портфельчик, хотела открыть.
А новенькая вдруг вскочила, в лямку вцепилась и на себя портфель дергает.
Так они возились: Лерка к себе тянет, эта — к себе. Вика пищит, я молча смотрю. Лерка-то сильнее, она хотела новенькую ногой отпихнуть. Ну не пнула по-настоящему, а так. Почти. Тут эта новенькая вдруг как-то другой рукой лямки перехватила и — я даже не поняла, как она дотянулась-то — вцепилась Лерке в руку зубами, будто собака. Лерка взвыла, попыталась ее за волосы оттащить. Тут я уж не выдержала, разняла их.
Лерка ругается, чуть не плачет — на руке у нее следы зубов:
— Дура, акула, шавка дикая!
И все норовит опять на новенькую кинуться. А та смотрит на нее тоже так недобро, но молчит, только портфель свой подальше к стенке закинула.
Ну все, думаю, было у нас в комнате тихо-мирно, а сейчас эти начнут все время драться.
Лерка вообще-то хорошая, только любит цепляться ко всем. Но она не со зла.
Так что я ей сказала:
— Связалась с мелкой, своих дел, что ли, нет?
И тут эта новенькая рот открывает:
— Меня зовут Маргарита. А вас как?
Словом, познакомились.
Вечером воспиталки устроили групповой час. Чтоб все новенькую узнали.
Налили чаю, вафельного торта отрезали по куску.
И начали Маргариту расспрашивать.
Как она учится? Какие у нее предметы любимые? Любит ли она рисовать? А петь? А какая у нее любимая песня, и не хочет ли она нам ее спеть?
Маргарита отвечала односложно. Учиться она любит, петь умеет, а песню забыла.
Сидела, торт кусала, не поднимая ни на кого глаз.
Так что ее разные глаза я заметила только вечером.
После чая нас отпустили по комнатам, и тут уже мы познакомились по-настоящему.
Она, правда, и тут много о себе не рассказала. Есть у нее сестренка, но ее отправили в другой детдом, дошкольный. А родители ее умерли. И сама она из пожара еле спаслась. Показала нам даже шрам на ноге. Большой такой шрам.
— Особая примета, — засмеялась я. Но Маргаритка не поняла, что это означает.
А потом я заметила, что у нее глаза разные, удивилась и спросила, как это так, разве так бывает?
— Это потому что я ведьма и могу на любого глазами порчу наслать, — сказала нам новенькая.
— Как это — порчу? — пискнула Вика.
— А вот так, захочу, посмотрю, пошепчу, пожелаю зла, и человек, который меня обидел, заболеет.
У Лерки лицо вытянулось, я на нее глянула, фыркнула:
— Ты что, Лерка, поверила? Ведьм не бывает. И Черной простыни не бывает, и Красной руки не бывает, все это пугалки для малышей.
— Простыни, может, и не бывает. А ведьмы… — говорит Лерка задумчиво. — Но мы же с тобой, Маргаритка, помирились уже, правда?
— Помирились, — как-то нехотя ответила та, но на Лерку все же нехорошо посмотрела.
В ведьм я не верю, но Лерке теперь не завидую.
Это только кажется, что старший и сильный всегда победит мелкого и слабого. На самом деле мелкие могут сговориться и навалиться всем гомозом, тут и муравьи слона загрызут. А потом мелкие, если их обидеть, способны на любую подлянку, фантазии у них ничуть не меньше, чем у больших, так что я на месте Лерки ходила бы теперь и оглядывалась.
Тем более эта новенькая после пожара.
Мы с Мишкой из восьмой группы вечером вышли за территорию покурить, я ему рассказала, как у нас новенькая кусается. А Мишка и говорит:
— Вы там поосторожнее, те, кто головой ударялся, они же контуженные, за себя не отвечают. Тебя тут еще не было, а у нас жил один парень, Витек. Его на теплотрассе скорая подобрала без сознания и с сотрясеньем мозга. Потом подлечили — и к нам. Вот он был в натуре псих. Чуть что — глаза белые выкатит и за горло хватается, руки как у павиана длинные, цепкие, не разожмешь. Удушит за милу феньку, «ой» сказать не успеешь.
А еще боли не чуял вообще, брал вот так сигарету и тыкал себе в руку, и только губы кривил. Контуженный, говорю же. Гляди, эта ваша новенькая тоже, небось, на голову больная, загрызет вас, если что не по ней. Ты в следующий раз, если она кинется кусаться, вот сюда жми, около уха, она челюсти и разожмет.
— Да ладно тебе, Мишк, она малявка совсем — ее одним пальцем перешибить можно.
— Ничего, подрастет.
— А тот Витек потом куда делся?
— В психушку отправили, — скучным голосом сказал Миха. — Раз отправили, два отправили, а потом он бегать начал. Поймали. Еще поймали. Еще в психушку. Потом он пару раз ноги-руки ломал, в гипсе ходил. А потом летать научился.
— Как это — летать?
— Ну как летают — обыкновенно. Вылез на подоконник на четвертом этаже, руки раскинул и полетел.
Я посмотрела на небо, затянутое тучами. Потом на окна четвертого этажа, которые как раз было видно из-за берез.
Понятно, что Миха врет, но все же было любопытно. На какую-то минуту подумалось — а вдруг:
— И как?
— Ну как-как, — заржал Миха и сплюнул, гася окурок. — Натурально полетел, четыре этажа летел, а тут опаньки — и земелька. В земельку головой тюк — больше и не встал.
— Дурак ты, Миха, — разозлилась я. — Человек умер, а ты хаханьки гонишь.
— Сама дура, — миролюбиво откликнулся Миха. — Какой же он был человек, Витек-то? Так, видимость одна. Псих. Туда и дорога.
Я однажды по телеку видел смешную передачу. Называлась она не то «Крыша дома», не то «Семейный очаг» — не помню. Показывали там всяких певцов, писателей, как у них дома все устроено, какие дети, собаки, как на кухне самовар стоит и как они чай пьют и про свое житье рассказывают.
Самовар у нас с мамкой тоже был, только им никто не пользовался, сувенирный самовар, весь расписанный под хохлому. Ей подарили на работе на юбилей, когда ей тридцать лет исполнилось. Мы тогда хорошо жили с мамкой: я в школу ходил, в третий класс, мамка работала, возвращалась в шесть часов, а я уже все уроки сделал, и мы ужинать с ней садились. Потом стал в гости дядя Антон приходить. Потом смотрю — он уже каждый вечер ходит, и мамка говорит, мол, пусть он у нас поживет, нам веселее, а ему жить негде. Я, в общем, был не против, потому что дядя Антон ко мне с разговорами не приставал особо, все больше у мамки в комнате торчал, даже телевизор на кухню не выходил смотреть.