На темных аллеях | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Только что отгремел очередной уличный бой. (Его подробностей старик сейчас уже не помнил.) А после этого боя он, молодой — Миша Рубцов, — бесцельно ходил по пустым комнатам чужого дома, и под тяжелыми его сапогами жалко похрустывало какое-то стекло. Оконное, должно быть — рамы зияли пустотой. Этот хруст напоминал о чьей-то разбитой жизни.

В пустые рамы заглядывал свежий лохматый плющ, успевший сильно разрастись за весну, так любопытно и немного наивно заглядывал.

И солнце дробилось сквозь листья, и прыгали по комнате оранжевые солнечные зайчики, и ветерок в лицо дышал томный, майский — который не греет и не холодит, а только гладит и утешает. И рояль в соседней комнате вдруг заговорил.

Это, значит, Миркин тоже на рояль наткнулся — был у них во взводе такой Давид Миркин, а попросту — Додик, бывший консерваторец… то есть не бывший, потом-то он свое наверстал, просто он тысячу раз мог отмазаться от мобилизации, ведь его гением считали, талантищем (правильно, кстати, считали). Ему пришлось на обман идти, чтобы быть со всеми. Он очень хотел быть со всеми, исполнить то, что называлось долгом. А когда Додик в пути натыкался на всякие музыкальные инструменты, именно натыкался, ибо ко всему прочему и близорук еще был, — то принимался с жадностью извлекать из них музыку. Его любили, Додика этого, — и не только за его музыку, за безрассудную и глупую смелость еще, хотя солдат был он никакой, а портянки за четыре года так и не научился вертеть, все ноги натирал.

Додик тогда в одной из комнат разрушенного дома на чудом выжившем рояле играл Бетховена. «Весеннюю» сонату.

Это была такая нежная мелодия, что казалось, будто ничего нежнее ее на свете и нет — какая-то безумная, абсолютная гармония.

Впрочем, иначе и не могло показаться огрубевшему солдатскому слуху Миши Рубцова. Пчелы над клевером, первая листва, облака… словом, перед глазами моментально рисовались картины проснувшейся природы. У Миши Рубцова, стоявшего в соседней комнате, посреди обломков мебели и разбитого стекла, тогда даже дыхание перехватило, он словно получил возможность видеть далеко-далеко, будто за окном был не разрушенный город, а поля и луга, где пчелы и облака. Где все полно счастьем и покоем — мир, мир, мир! — и, самое-то главное — предчувствием любви.

Додик тогда, в мае 45-го, в чужом доме, чужой стране — играл прекрасно, с каким-то особенным вдохновением. Наверное, с чувством человека, который выполнил свой долг. Звуки из-под его пальцев вылетали легкие, потому что на сердце у Додика было тоже легко.

А Миша Рубцов был уже полон предчувствием любви, даже — отравлен сладко, так он поверил своему другу Додику. Вот бы встретить девушку, которая похожа на эту музыку, на майское солнце, на безмятежные облака в чистом небе…

Правда, потом все сбилось, гармония разрушилась внезапно — Миркин точно опомнился, упал лицом на клавиши, зарыдал — что-то вроде того «будь они прокляты… знать не хочу! Бетховенов ихних, и Гёте, и Фауста тоже!..» — хотя чем был виноват несчастный Фауст, Миша так тогда и не понял. Понял одно — трудно было другу исполнять музыку, написанную немцем.

Миша зашел в соседнюю комнату, произнес сурово: «Давид, прекрати. Уж музыка-то ни в чем не виновата!»

Додик замолчал, насупился. Снова заиграл. Даже еще лучше…

Ранним майским вечером колонна грузовиков, в которых сидели солдаты, отправилась дальше, на Берлин.

На одном из перекрестков за оживленным движением следила девушка-регулировщица. Она притормозила колонну. Пока грузовик стоял, Миша все смотрел на девушку. Невысокая, хрупкая. В потертой гимнастерке, которая была явно ей велика; на голове — берет, из-под которого выбивались пряди светло-пепельных, вьющихся волос. И лицо — ясное, невинное, задорное и одновременно испуганное, что ли? Милое девичье, даже девчачье еще личико. И нежность, и безрассудное обещание любви в ее глазах…

«Это она!» — вдруг подумал Миша, вкладывая в это слово — «она» — все то, что навеяла недавно услышанная им музыка. Удивительно, но он сразу узнал в этой девушке-регулировщице свою судьбу. И даже подумал, что непременно вернется и найдет ее — для того, чтобы не расставаться уже никогда.

Несколько секунд длилось счастье Миши Рубцова. Потом вдруг что-то засвистело, грохнуло, раздалась автоматная очередь. Крики, команды, ответные очереди… Начался очередной короткий уличный бой, в котором Мишу ранили.

Он попал в госпиталь. Скоро объявили о Победе. Потом Мишу выписали, и он принялся искать ее.

И, пока искал, в голове у него звучала та мелодия, сыгранная Додиком Миркиным на рояле в разрушенном доме. Мелодия осталась у Михаила Рубцова в памяти навсегда — как обещание грядущего счастья.

Но жизнь так и не выполнила своих обещаний.

Миша не нашел ее. По одним сведениям, та самая девушка-регулировщица — погибла. Именно в той короткой уличной перестрелке.

Все следующие за этим днем годы Миша только и делал, что искал похожую девушку. Не внешне даже, нет, пусть хоть блондинкой будет, хоть брюнеткой, пухленькой или стройной — все равно. Главное — чтобы отражались в ее глазах и нежность, и безрассудное желание любви, и девичий испуг, и женский уже задор. Но… Не было ничего такого, что могло бы встать вровень с тем его весенним предчувствием. Он был сам виноват — идеалист и безнадежный романтик — упрямством своим.

Хотя вокруг столько милых девушек в послевоенной Москве было, готовых отдать свое сердце. Нет, женился не на той, не на своей. Сына родили. Верным ей был.

Но жена Михаила Ивановича, при всех своих достоинствах, являлась крайне не романтичной особой. Под конец жизни все-таки разбежались, хотя формально разводиться не стали.

Жена уехала в Питер, к сыну. Сначала бы вроде внука помогала нянчить, а потом и вовсе там осталась. Внук уж вырос давно!

…День прошел в воспоминаниях.

Старик все так и сидел у раскрытого окна, впитывая в себя майский вечер.

Солнце садилось как раз напротив. Не только сегодня, но и во все прочие теплые дни старик со смутным нетерпением ждал этого момента, потому что его окна на первом этаже бестолкового многоэтажного дома могли ловить только закат. Правда, закат, разбитый растущими во дворе деревьями, долетал до старика лишь в виде золотисто-оранжевых солнечных зайчиков, которые, вдруг появившись, принимались потом неуловимо шустро бегать по стенам, гладить морщины стариковского лица… Но и того было довольно.

Солнечных зайчиков принес с собой тихий ветер. Настоящий, майский — который не холодит и не греет кожу, а просто скользит по ней, щекочет, гладит. Словно утешает.

И не было для Михаила Ивановича ничего важнее этого ветра, и солнца тоже.

В том не было ничего странного, каждый — чаще или реже — обращает внимание на природу, и даже скудная, городская — способна привлечь внимание: каким-нибудь особенно розовым, дивным восходом, или неожиданно бурной тополиной метелью, или скорбно-серыми, безнадежными декабрьскими сумерками. Но этот старик до болезненности любил наблюдать природу, он запоминал цвет каждого солнечного захода, он с напряжением художника (хотя он вовсе не был художником, а бывшим учителем русского языка и литературы) наблюдал смену красок и их оттенков на небе, он первым, например, из своего окна заметил, что вот-вот зацветет сирень, он раньше всех ощутил, что уже скоро, очень скоро за этими тихими вечерами придут другие — с грозами и освежающими дождями.