sВОбоДА | Страница: 15

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

«Деньги — всегда сговор, — заметил дед, — точнее, заговор. Они делают так, что богатые при всех обстоятельствах становятся богаче, а бедные — беднее. Деньги необходимы для того, чтобы сохранять и защищать существующую власть, — продолжил он, — но иногда внутри них что-то происходит, и они перетекают к тем, кто хочет эту власть свергнуть, уничтожить. Сейчас ее деньги, — продолжил дед, — там, где власть, поэтому она беспокоится. Моя вина в том, что я не смог ее убедить направить часть денег туда, где готовится свержение власти, то есть зреет новая власть и, следовательно, возможность сохранить и преумножить деньги».

«Ну да, — растерянно пробормотал Егоров, сраженный непреходящим величием доктора Фрейда, — оба растения надо поливать, кто знает, какое из них расцветет быстрее?»

«Они давно отцвели, — сказал дед. — На каком из них быстрее созреет плод?»

«Революционный плод?» — уточнил Егоров.

«Недавно я ходил на двадцатилетний юбилей оппозиционной газеты, — задумчиво посмотрел на примостившуюся на краешке егоровского стола старинную деревянную фигурку дед. — Она в каждом своем номере бескомпромиссно сражается с властью, кричит народу горькую правду, предупреждает о грядущей беде»…

Резная фигурка изображала зайца в сюртуке со стоячим воротником, орденом на лацкане и выглядывающим из кармана стетоскопом, из чего можно было заключить, что заяц — доктор, причем не простой, а так сказать, элитный, то есть не обслуживающий всякую голытьбу. Егоров еще в советские времена приобрел эту фигурку в антикварном магазине, усмотрев в сюртучном зайце некое сходство с собой. Он был, как заяц, труслив и осторожен, но при этом мысленно рядился в неподобающие ему, такие как дорогой чиновный сюртук, одежды. Не рвался к богатству, но каждый раз оказывался там, где неплохо платили. И еще, быть может (но в этом он себе принципиально не признавался), мечтал получить орден от власти, которую глубоко презирал, но и уважал за то, что ей, власти, было плевать на это его презрение. Как, собственно, и на презрение прочих граждан. «Презрение — сила» — так по умолчанию можно было сформулировать девиз власти, охотно раздававшей ордена шоуменам и эстрадным юмористам и крайне неохотно — остальным презираемым.

«И что?» — Егоров подумал, что, пожалуй, надо убрать фигурку со стола.

Не видать ему ордена, как своих ушей.

Или не надо, засомневался, вспомнив, что совсем недавно прочитал в одном журнале, что заяц — храбрейшее и умнейшее существо среди всех обитателей российских лесов. Заяц и трусость, утверждал автор-новатор, понятия несовместные, как гений и злодейство. Он отсылал сомневающихся к размещенному на U-tube видеосюжету, снятому им зимним вечером в глухом лесу — сверху вниз, не иначе, как с дерева. Окруженный волками, заяц рассчитанно перепрыгнул через вожака стаи, причем, не просто перепрыгнул, а победительно разбил-разрезал ему лапами, как ножницами, нос и еще успел на лету накакать на оскаленную в бессильной ярости волчью морду, то есть, по блатным лесным понятиям, по полной «опустил» волчару. И — без особой спешки — ушел по насту, даже особо не оглядываясь на хрипящих, проваливающихся сквозь корку в снег по самые уши, волков.

«А ничего, — пожал плечами дед. — Двадцать лет газета разоблачает власть, а той хоть бы что. Двадцать лет слова летят в пустоту, но газету это устраивает».

«Это капитализм, — сказал Егоров. — Разоблачение власти — товар, который все эти двадцать лет покупается. Поэтому власть отгружает его газете, а газета им торгует». Или, подумал, но не сказал, газета — тот самый заяц, который отважно какает на нос волку.

«Значит оба растения, которые мы поливаем, искусственные, — ответил дед, — и плод на них может появиться только искусственный. Какая-то сволочь повесит его ночью, как игрушку на елку, и объявит, что верхи не могут, а низы не хотят».

«То есть терпение — свет, а нетерпение — тьма?» — спросил Егоров.

«Наверное, — согласился дед Буцыло, — пока он светит, к растению незаметно не подобраться. Но скоро свет выключат».

«Успеем добежать до канадской границы?» — усмехнулся Егоров.

«Кому как повезет, — внимательно посмотрел на него дед, — но я бы не стал доверять свою жизнь случаю».


Это было удивительно, но за годы работы врачом-психиатром Егоров не утратил интереса к человеку. Он по-прежнему считал, что нет на свете ничего интереснее человека. Каждый человек носил в себе странный, противоречивый, со своими особенностями, мир. Он какое-то время существовал, свинчивался и развинчивался с другими мирами, затем (вместе с человеком) навсегда исчезал. Оставался истаивающий, метеоритный след в воспоминаниях и снах немногих или многих, кто этого человека знал.

Память о великих людях была долгой и непрерывной, как неустанно пополняемая приливом песчаная коса.

О прочих, имя которым миллиарды — короткой, как время сгорания божественной спички, имя которой человеческая жизнь. Пока жили дети и — в лучшем случае — внуки.

Были миры сложные и интересные, как романы Диккенса или Толстого. Были простые и примитивные, как подписи под фотографиями в таблоидах. Были пустые и серые, как пролежавшие зиму в сугробе бутылки.

Егоров так и не приблизился к пониманию замысла Творца: к чему такое множество миров и почему они столь скоротечны во времени и пространстве? А может, замысел заключался в том, чтобы из разнонаправленного, дополняющего и уничтожающего друг друга множества, самостоятельно свинтилось то, что надо Творцу? Тогда миры были ищущими друг друга паззлами. Но с таким же успехом, подумал Егоров, можно видеть план будущего в… текущей из крана воде, Сети БТ, статьях оппозиционной газеты, рюмке водки, или речах деда Буцыло. В рюмке водки, мысленно усмехнулся Егоров, определенно, а бутылка водки — это, вообще, священная книга человечества, ответ на любой вопрос.

Каждый из микромиров был озабочен будущим — собственным и общим. С собственным все было более или менее понятно. Но общий-то мир оставался. Близкие и родственники, утерев слезы, залив за воротник водочки на поминках, разбредались по домам, а не по гробам.

Конечного во времени человека мучительно беспокоил бесконечный во времени мир, продолжающийся в неверных шагах нетрезвого (после поминок?) гражданина на пустынной улице, ночном ветре, сгоняющем с крыш ворон, сиреневой луне, катящейся по небу, как монета по черному столу, обнаженном женском теле в освещенном окне на пятом, а может, седьмом этаже. В чем угодно, точнее во всем продолжался бесконечный мир, а потому конечный человек в своем стремлении переделать его иной раз заходил так далеко, что сильно сокращал собственный недолгий век.

Что такое революция, задал себе Егоров вопрос и сам же на него ответил: это извращенная тяга к бессмертию, точнее тоска по бессмертию. Она может быть кроткой и тихой, и тогда мир блаженно спит, а может — буйной, как приступ бешенства, и тогда мир меняется в одно мгновение. Приступ проходит, но мир, как капризный ребенок, не торопится засыпать.

Что ему до будущего, до того, что будет после него, с удивлением смотрел на деда Буцыло Егоров, не все ли ему равно, какая будет в России власть и у кого будут деньги?