sВОбоДА | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Все, настаивал Петрович. Между ними, жизнью и смертью — только Бог. А между нами… — кивнул на выцветший лозунг над входом в главный корпус: «Основная задача советской психиатрии — не только вылечить больного, но и сделать его полноценным гражданином социалистического общества!»… всякая ерунда.


Что ты все время ходишь с этим власовцем? — однажды поймал Егорова за пуговицу белого халата главврач больницы. Власовцем? — удивился Егоров. Ну, может, и не власовцем, не стал спорить главврач, а после войны пятерку за что-то отмотал. Да сколько ему лет-то было во время войны? — спросил Егоров. Плохим делам возраст не помеха, — мудро заметил, отпуская пуговицу, главврач. Он настаивал медицинский спирт на листьях смородины, а потом разбавлял его святой водой, которую приносил Петрович. Получалось очень даже неплохо. Так что не только пациенты приближались к Богу в этом намоленном месте, но и врачи, охотно принимавшие вечерком советский «Black currant» на святой воде.

Егоров из принципа не расспрашивал Петровича о прошлом.


Тот рассказал сам.


…Егоров сидел на скамейке под липой, тупо листая полученный по подписке из ГДР журнал «Дневник психиатрии». Так, кажется, он у них назывался. Его заинтересовала какая-то статья, но без словаря ее было не осилить. Словарь раздражал Егорова убийственной толщиной и многозначным толкованием переводимых слов. Пробегавший мимо Петрович подсел на скамейку и без малейшего труда перевел Егорову все непонятные места статьи, содержащие немало научных, медицинских и анатомических терминов.

На вопрос Егорова, где это он так хорошо освоил язык Шиллера и Гете, Петрович ответил, что летом сорок первого его угнали из Витебска в Германию. До сорок пятого он проработал в медицинском блоке женского концлагеря в Равенсбрюке. Чем же ты там занимался? — вспомнил, что говорил главврач, Егоров. Ему как-то не понравилось слово «проработал». Воображение без остановки рисовало одну за другой чудовищней (в духе «Капричос» Гойи) картины будней этого лагеря.

Петрович ответил Егорову, что все время был «по хозяйственной части». В основном варил трупы на скелеты для учебных пособий.

Немецкие и другие европейские институты, медицинские учреждения присылали много заявок на женские скелеты. В Равенсбрюке была мастерская по их изготовлению. И что же входило в твои обязанности? — в ужасе спросил Егоров, незаметно отползая по скамейке от Петровича. Да ничего особенного, пожал плечами тот, всего-то делов — обрить труп, забросить в автоклав, да и посматривать в глазок, чтобы не переварить, тогда кости выпадают. Варить надо было, как объяснил Петрович, «до хрящей». Хрящи, как клейкая лента, скрепляли скелет. А еще, внимательно посмотрел на перепуганного Егорова Петрович, я участвовал в медицинских опытах по «регенерации жизненной энергии». Вот как? — Егоров уже ничему не удивлялся. То есть, бесконечно удивлялся собственной слепоте. В ком он увидел Платона Каратаева? Какой он, вообще, после этого к свиньям собачьим, психиатр? Ты врач, — спокойно продолжил Петрович, тебе будет интересно. Они душили, или сильно били током девушку, в основном, там были польки, фиксировали остановку сердца, то есть смерть, и тут же заставляли отобранных для опытов мужчин совершить с ней половой акт. Зачем? — ужаснулся Егоров. Он не сомневался, что все, что рассказывает Петрович — правда. Как-то это было связано с их учением о судьбе, объяснил Петрович. Они полагали, что если умерщвленная девушка представляет интерес для Провидения, если высшими силами для нее запланировано зачатие, она не должна умереть, жизнь должна к ней вернуться. И… получалось? — спросил Егоров. У меня — да, — не без гордости ответил Петрович. В четырнадцати случаях из ста двенадцати. Один к восьми, такая вырисовывалась пропорция. Четко, как у Менделя с цветами гороха. Егоров смотрел на липу, на плывущие по небу облака, на мальчишек у металлической ограды, кричащих: «Псих, сочини стих!» (при чем здесь стих, думал Егоров), но ему казалось, что перед ним разверзлась преисподняя, и странное существо в человечьем обличье то ли тянет его вниз, то ли пытается с его помощью выбраться наверх. И ты… — самообладание вернулось к Егорову, он разговаривал с Петровичем, как врач, — не свихнулся, не пытался покончить с собой? Тебе ничего не снилось по ночам? Как у тебя, извини, вообще… вставал на такое дело? Это же… невозможно!

Они говорили, услышал он голос Петровича, что если девушка оживет, они переселят ее в специальный санаторий, обеспечат, если забеременеет, нормальные условия для родов. Если не будет беременности, переведут из лагеря на сельхозработы к бауэрам. Когда я… ну… делал это, я как бы целовал, а на самом деле вдыхал им в горло воздух; хватал за груди, а на самом деле массировал сердце… Я хотел повеситься, но потом подумал, зачем-то же Господь послал мне это испытание? Знаешь, — спокойно произнес Петрович, — я тогда понял главное: Бог — везде! Поэтому, посмотрел в глаза Егорову, не торопись судить, доктор.

«Согласен, ты герой, — устало произнес Егоров, — но срок-то за что дали?»

«Против меня ничего не было, — пожал плечами Петрович. — Все свидетельства — в мою пользу. Уже почти подписали справку. Придрался капитан из военной прокуратуры. Что-то, говорит, он больно гладкий для концлагерника, видать, хорошо жрал, когда все дохли от голода. А раз жрал, значит, или стучал, или сотрудничал. Немцы за просто так никого не кормили! Дали за недоказанностью вины пять лет. Повезло».

Егоров хотел спросить, почему Петрович смотрелся таким гладким, но не решился. В тот вечер он принял больше, чем обычно, советского психиатрического «Black currant’а» на святой воде.

Поздно вечером, поднимаясь нетвердым шагом по лестнице в комнату, которую он занимал, когда оставался ночевать в больнице, Егоров подумал, что неправ тот малый, написавший, что после Освенцима нельзя писать о розах. Если прав Петрович, что Бог — везде, значит и в Освенциме тоже? И еще Егоров вспомнил, что читал в мемуарах какого-то узника Освенцима о том, какие великолепные, мемуарист употребил эпитет «жирные», розы росли в палисадниках перед служебными помещениями и домами персонала.


— Вас ищет Игорь Валентинович! — обрадовала Егорова медсестра, едва только он переступил порог клиники. — Все утро не может до вас дозвониться!

Егоров посмотрел на часы. Ровно девять. С шести утра, что ли, звонит? Похлопал себя по карманам, но телефона не обнаружил. Забыл в машине. Но, скорее всего, дома. Егоров вспомнил, что телефон разрядился. Он поставил его с вечера на подзарядку, а утром обнаружил, что на «пилоте» не горит огонек, то есть «катапультировался» из сети длинный, как бомбардировщик, на десять розеток, «пилот».

Рассудив, что Игорек занят, иначе уже бы прибежал, а может, дело само разрешилось, Егоров включил компьютер, посмотрел, кто к нему на сегодня записан.

Студент, вступивший в излишне доверительные отношения с компьютером. Он придет по просьбе матери, которая до этого несколько раз уже была у Егорова. Так что он вполне себе представлял этого студента. Парень начинал утро с «консультаций» с компьютером, согласованием с ним своих действий. Для этих согласований он создал целую систему: использовал игры (это самое простое), считал количество гласных и согласных букв в каких-то заголовках, сложно осмысливал ролики на you-tube. То есть не «зависал» в социальных сетях, не общался там с разными людьми, а — напрямую с машиной. Компьютер был для него не средством коммуникации, как для многих, а персональным собеседником. Иногда, если машина давала по совокупности данных неблагоприятный прогноз, парень не выходил из дома, пропускал занятия в институте, отказывался встречаться с друзьями и девушками. Иногда же, наоборот, уходил куда-то на всю ночь, тратил деньги (у матери был бизнес — она торговала подержанной офисной мебелью) на «мусорные» акции, участвовал в непонятных манифестациях, отчего у него возникали сложности с правоохранительными органами. Или — не мог по каким-то причинам выключить компьютер, сидел до утра. Мать спросила, почему? Он ответил: жаль расставаться, он меня не отпускает, просит побыть с ним.