Умирающее животное | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И вот она вновь. Нет, ни за что! Никогда больше я не подвергну такому риску собственный душевный покой!

Но потом я подумал: она меня ищет, она во мне нуждается, и наверняка не в качестве любовника, не в качестве наставника, наверняка не затем, чтобы расцветить нашу эротическую палитру новыми красками. И я позвонил ей на мобильный и солгал, будто выходил в магазин и только минуту назад вернулся домой. А она ответила:

— Я сейчас в машине. Оставляя тебе сообщение, я была у твоих дверей.

— А почему ты колесишь по Нью-Йорку в новогоднюю ночь?

— Сама не знаю.

— Консуэла, ты плачешь?

— Нет еще. Но вот-вот расплачусь.

— А в дверь ты не позвонила? — осведомился я.

— Нет. Да я бы и не осмелилась.

— Ты всегда можешь позвонить в мою дверь, — сказал я. — Всегда. И сама это знаешь. А что у тебя случилось?

— Ты мне нужен.

— Так приезжай.

— А я тебе не помешаю?

— Ты мне никогда не помешаешь. Приезжай.

— Дело и впрямь важное. Я приеду прямо сейчас.

Я положил трубку, толком не зная, чего ожидать. Примерно через двадцать минут возле дома затормозила машина, и с того момента, как я, увидев Консуэлу у входа, отпер дверь, мне стало ясно: с ней что-то не так. Потому что на голове у нее была диковинная шляпка, скорее даже феска. А такой головной убор она бы при нормальных обстоятельствах ни за что не надела. У Консуэлы роскошные черные волосы, пышные и гладкие, и она всегда за ними следила — каждый день мыла, расчесывала и укладывала, а раз в две недели ходила к дамскому мастеру в салон. А сейчас на голове у нее была феска. На ней было отличное пальто, черная персидская дубленка чуть ли не до пят, а когда она расстегнула пояс, я увидел, что под дубленкой — шелковая юбка со смелым разрезом, что ж, очень мило. И вот я обнял ее, а она меня, и она позволила мне снять с нее пальто, и я спросил:

— А как же твоя шляпка? Или, вернее, феска?

— Лучше не стоит, — ответила Консуэла. — Ты сильно удивишься. Сильно и неприятно.

— Но почему же?

— Потому что я очень серьезно больна.

Мы прошли в гостиную, и здесь я вновь ее обнял, а она прижалась ко мне всем телом, и я почувствовал груди, ее великолепные груди, а глянув через ее плечо, увидел великолепные ягодицы. И все ее великолепное тело. Она уже разменяла тридцатник, ей тридцать два, но, пожалуй, Консуэла еще больше похорошела, а ее лицо (как мне показалось, несколько удлинившееся) стало куда более женственным.

И тут-то она меня и огорошила:

— У меня нет волос. В октябре мне поставили диагноз. У меня рак. У меня рак груди.

— Какой ужас! — воскликнул я. — Нет, это и на самом деле чудовищно. Как ты себя чувствуешь? Как вообще чувствует себя человек, которому поставили такой диагноз?

В начале ноября Консуэле назначили химиотерапию, и она практически моментально облысела.

— Давай я расскажу тебе все с самого начала, — произнесла она, и мы опустились на диван.

— Да, — согласился я, — давай. С самого начала. И ничего не скрывая.

— Хорошо. У моей тети по женской линии, у родной сестры моей матери, был рак груди, и ее лечили, и грудь ей ампутировали, так что я всегда знала: над нашей семьей витает такая опасность. Всегда знала и всегда этого смертельно боялась.

И на протяжении всего ее горестного рассказа меня преследовала мысль о том, что за груди на сей раз поразила роковая болезнь, самые великолепные, самые роскошные буфера на всем белом свете!

— Однажды утром, — продолжила Консуэла, — принимая душ, я нащупала что-то не то под мышкой и сразу же поняла, что мое дело плохо. Я отправилась к своему врачу, он сказал, что мне, скорее всего, не о чем беспокоиться, и я отправилась к другому врачу, потом — к третьему, сам знаешь, как это бывает, и как раз третий доктор подтвердил мои опасения.

— И ты запаниковала?

— А ты, дружочек, на моем месте разве не запаниковал бы? Я была просто потрясена. Да, я запаниковала. Безумно запаниковала. Я чуть с ума не сошла от страха.

— Дело было ночью? — уточнил я.

— Да, ночью. И я всю ночь прометалась по квартире. Места себе не находила. Я словно бы совершенно спятила.

Услышав это, я не удержался от слез, и мы вновь бросились друг другу в объятия.

— Но почему же ты не позвонила мне? Почему ты не позвонила мне сразу?

— Я не осмелилась, — вновь повторила она.

— А кому ж ты надумала позвонить?

— Маме, конечно. Но мне было ясно, что она тоже ударится в панику — потому, что я как-никак ее дочь, ее единственная, горячо любимая дочь, а еще потому, что она такая чувствительная, и потому также, что все умерли. Да, Дэвид, все они умерли.

— Как это все? И кто это умер?

— Мой отец.

— Но как так?..

— Он попал в авиакатастрофу. Летел в Париж. Как всегда, по делам.

— Ах ты, господи.

— Да, вот именно.

— И дедушка? Твой любимый дедушка?

— Он умер. Шесть лет назад. С этого все и началось. Умер от инфаркта.

— А твоя бабушка с ее непременными четками? Твоя бабушка-герцогиня?

— Тоже умерла. Сразу вслед за дедушкой. Просто от старости.

— Но неужели и твой младший брат?..

— Нет-нет, с ним все в порядке. Но позвонить ему я все равно не могла. Заставить себя не могла. Да ему с этим было бы и не справиться. Вот когда я вспомнила о тебе. Но я не знала, не занят ли ты.

— Занят или нет, не имеет значения. Пообещай мне, пожалуйста, одну вещь. Если тебя вдруг охватит паника — ночью там, или днем, или в любое другое время, — ты немедленно позвонишь мне. Немедленно. И я буквально сразу же к тебе приеду. Вот, — сказал я, — тебе бумага и ручка, запиши мне свой адрес. Запиши мне все свои телефоны — домашний, служебный и все остальные.

И я думал при этом: она умирает прямо у меня на глазах, вот и она умирает. Вполне предсказуемая смерть хорошо пожившего любимого дедушки лишила равновесия уютную жизнь этого замечательного семейства, положив начало целому каскаду несчастий, достигшему кульминации, когда рак поразил мою Консуэлу.

— А вот прямо сейчас тебе страшно?

— Очень. Мне все время страшно. Я могу забыться, могу отвлечься на пару минут, но не больше, а потом у меня начинают трястись поджилки, и я сама не верю в то, что происходит.

Это как дорожный каток, и он на меня накатывает. Он не остановится, пока не остановится рак, — проговорила Консуэла. — Расклад таков: шестьдесят процентов за то, что я выживу, и сорок — за то, что умру.

И тут она сбилась с темы, пустившись в пространные рассуждения о том, как ей жилось все это время, как ей жаль маму, и тому подобном; банальные разговоры подобного рода просто-напросто неизбежны. Я так много хотела сделать, у меня были такие планы на будущее, и прочее, и прочее. Потом она начала рассказывать, какими ничтожными кажутся ей теперь волнения и тревоги трех-четырехмесячной давности: служебные проблемы, отношения со знакомыми, покупка новых платьев… Это страшное заболевание, сказала Консуэла, обозначает подлинные масштабы всего. А я подумал: она заблуждается; ничто не обозначает подлинных масштабов — ничто и ничего.