– Я не разглядел: очень уж мокрая была. А спутница ее так и умчалась?
– Да. След простыл. Странно, не правда ли? Зла бы мы ей не причинили.
– Очевидно, она думала иначе. Может быть, панна шляхтянка решила, что ей здесь есть чего опасаться?
– Шляхтянка? Ты решил, что эти девицы – польки?
– И не просто польки, а…
Оклик со двора: «Господа, прошу!» – прервал говоривших. За стеной завозились, послышался поспешный топот.
– Черт! – ругнулся тот же голос. – Да хоть бы кого-нибудь в помощники Бог послал! Я артиллерист, а не госпитальер! [63]
– Пошли, пошли! – добродушно усмехнулся его собеседник. – Были бы здесь госпитальеры – мы бы им в ножки кланялись. Ты лежал – за тобой ходили. Теперь ты ходишь за теми, кто лежит. Все по справедливости, как и хотели эти-то, которые на Сенатской… Ну, пошли!
Хлопнула дверь. Теперь голоса и шаги непрерывно слышались со двора и из-за другой стенки, сливаясь в сплошной шум, на который Юлия постепенно перестала обращать внимание.
Наконец она поняла, где находится и что это за едкий запах непрерывно раздражает ее ноздри. Пахнет карболкою – лазаретом. Ну разумеется. Она лишилась чувств, ее и перенесли сюда вместе с Зигмундом, который, конечно, лежит где-то в общей палате, в то время как она – она где? Комнатка маленькая, загромождена какими-то ведрами, баками, сосудами, рулонами домотканого холста, охапками корпии [64]. Не вставая с постели, Юлия дотянулась до горсти корпии, вывалившейся из свертка. Да это что же? Это не корпия, а опилки какие-то, столь же сухие и жесткие, как древесные. Чьи-то сильные, но неумелые пальцы искромсали льняной лоскут на кусочки, но они грубые, жесткие, будут скатываться в комки, плохо впитывать кровь.
Юлия сердито села. Надо одеться и пойти сказать… она еще пока не знала, что и кому, но неимоверная жажда деятельности вдруг охватила ее. И тут же порыв прошел, стоило вспомнить, что где-то здесь, неподалеку, лежит и, может быть, умирает Зигмунд.
Итак, он даже имя не сменил. Неосторожность? Бравада? Нет, скорее всего сделано это нарочно: его наверняка многие знают еще по мирным временам, и он небось изображает, будто искренне отступился от поляков. Только вряд ли он поведал о том, что доставил из Парижа в Варшаву Валевского, чья задача была – организовать помощь Европы повстанцам (об этом обмолвилась вскользь Ванда, которая знала все про всех клиентов Цветочного театра). Он дружен с Ржевусским, который хоть и не эмиссар генерала Колыски, зато видный деятель польской эмиграции. Да мало ли тайных дел у Зигмунда, о которых Юлия и не подозревает?! Убийца, содержатель притона, растлитель – еще и предатель!
Она в негодовании бросилась к дверям, намереваясь прямо сейчас найти какого-то важного военного чина, предупредить… Да вовремя спохватилась, что на ней только рубаха сурового полотна, и снова села на постель.
Стыд ожег ее щеки. Надо полагать, ее переодели, пока она была в беспамятстве. Вот диво: белье, платье, все выстиранное, выглаженное, вычищенное, лежит на табуретках. И даже ботинки… рассохлись, покоробились, но не развалились. Вот и вода в лохани приготовлена.
– Да-да, – сказала она себе с ненавистью. – Сперва хоть умойся да оденься, прежде чем побежишь доносить на человека, который спас тебе жизнь!
Она, стиснув губы и зажмурив глаза, готова была усмирять свое безрассудное, влюбленное сердце и видеть в Зигмунде только врага. Но как отвернуться от того, кто и в самом деле спас ее? И сейчас, может быть, при смерти из-за нее…
Хорошо. Честь, милосердие, которые не позволяют ей выдать Зигмунда, – это все прекрасно. Юлия сообщит свое имя здешнему военному начальству, в ставку уйдет эстафета, отец узнает о ней, приедет, заберет… А может быть, для скорости дела ей просто дадут сопровождение и отвезут к нему. И она забудет, постарается забыть роковую фразу: «Ваш милый думает о вас!» – и все, что последовало за ней. А как все-таки отвернуться от того, что здесь затаился предатель, который, выздоровев, снова примется за свои гнусные дела?!
Юлия не очень хорошо представляла себе, в чем должны заключаться эти самые дела, но в ее воображении возникла некая смутно различимая фигура, которая под покровом ночи крадется меж домов ради встречи с Зигмундом, ради того, чтобы узнать от него о расположении и тех или иных секретах русских войск, а потом передать эти сведения полякам. Ее передернуло от отвращения и страха.
Невозможно выдать Зигмунда. Невозможно и оставить все как есть.
Нет. Пока она не назовется, не откроется. Останется при лазарете. Конечно, не на положении больной, иначе о состоянии Зигмунда сама будет узнавать лишь случайно, по слухам. Надо остаться здесь сиделкою, милосердной сестрою, какой некогда, во время Отечественной войны, была ее матушка Ангелина Дмитриевна. Остаться, будто монахиня-госпитальерка, – и следить за Зигмундом. Пока он не придет в сознание. А тогда, может быть, станет ясно, что делать дальше. Но как предложить свою помощь? Примут ли ее?
В дверь постучали, и Юлия попыталась было прикрыться одеялом, да с изумлением обнаружила, что за своими глубокими размышлениями уже и умылась, вытершись той же рубашкой, в которой спала, и оделась, и обулась, и даже косу переплела, так что теперь вполне готова принимать посетителей. Не без опаски она позвала:
– Входите, прошу!
Дверь отворилась, и очень худощавый, очень высокий человек в сером, завязанном на спине халате, из-под которого видны были армейские сапоги, встал в дверях, чуть пригнувшись, чтобы не задеть за косяк:
– Bonsoir, madame… mademoiselle?..
– Мадам… Юлия Белыш, – ответила она. – С кем имею честь?
Она тоже говорила по-французски, и только многолетняя практика, сделавшая этот язык как бы родным, не давала сейчас запутаться в словах, настолько Юлия изумлялась себе. Да, она не намерена была называть свое настоящее имя и открывать положение, но почему же в голову не пришло ничего, кроме фамилии ее нареченного жениха, которого она и в глаза-то никогда не видела! Впрочем, эта фамилия не хуже прочих скроет истину, и пора перестать краснеть и заикаться, а то этот молодой человек глядит на нее слишком изумленно.