— Сочувствую. И присоединяюсь. В седельных сумах моего пластуна есть паёк.
— Не собираюсь помогать тебе искать обратный путь!
— Очень глупо. — Я подтащил аристократку к дереву, притулившемуся у рослого скального пика, прижал и завернул ей руки за ствол. Верёвка у меня с собой была, замотана прямо под поясом, и узлы я завязал на совесть, прекрасно понимая, на что рассчитывает девочка — вывернуться из пут, пока я буду лазать наверх и осматриваться. — Ну, придётся меня подождать.
— Чудовище.
— Да, отчасти.
Когда я спускался, за мной следил белый от ярости взгляд. Но больше девушка не пыталась оскорбить меня, и когда узлы ослабли, не попыталась вырваться, а принялась равнодушно растирать запястья. Держалась она с таким нарочитым достоинством, что я заподозрил неладное, но до поры до времени предпочёл обойтись без вопросов.
— Идём. Вот туда. Собственно, не так и далеко. К утру наверняка дойдём.
— Я устала.
— Госпожа намекает на то, что мне придётся её нести?
— Убери от меня руки. Сама пойду.
Мы брели по лесу с большим трудом — что она, что я только теперь осознали степень своей усталости. В общем-то, девушке, конечно, приходилось намного труднее, чем мне, нужно было тащить её за руку. Она не упиралась, нет — просто выбилась из сил и брела, спотыкаясь, явно из одной только гордости не ложилась на землю со словами: «Да пошли вы все в баню, я устала». В очередной раз покосившись на неё, я сдался.
— Предлагаю госпоже всё-таки передохнуть немного. Сейчас наломаю лапника, кину сверху куртку — госпожа сможет поспать.
— Откуда такая заботливость? — Шехмин посмотрела на меня с подозрением.
— Просто по-человечески жалко уставшую женщину. Что в этом такого?.. Ради бога, почему такой взгляд? Я не изнасилую и не съем госпожу, пока она будет спать. Торжественно клянусь. Ну, что опять не так?
— Столько беспокойства об обречённой…
— Обречённой на что? — Я предпочёл наломать веток с ближайшего куста, чтоб ни на миг не выпустить девушку из поля зрения. — Как понимаю, брак госпожу ждал бы в любом случае. А мужчина, заполучивший в жёны даму более родовитую, чем он сам, обязан обращаться с супругой уважительно, так что госпоже ничего страшного не грозит.
— Может, хватит лгать? Считаешь, я поверю, что ничего более страшного, чем неравный брак, меня не ждёт?
— Я же всё объяснил. Всё разложил по полочкам. Где в моих рассуждениях изъян? Что в них свидетельствует о том, что меня могли ввести в заблуждение при постановке задачи?
— Ты объяснил. И при этом вёл себя настолько вызывающе и нагло, что… Считаешь, я поверю, будто офицер станет настолько откровенно нагличать с женщиной благородного происхождения в ситуации, если предполагает, что эта женщина может остаться в живых? Ведь в этом случае месть рано или поздно последовала бы.
Я вдруг сообразил, что фамильярность в этом мире имеет значение куда большее, чем у меня на родине. Там на фамильярность можно было обидеться, срезать ответной язвительной фразой, ну, в морду дать. Здесь же это могло быть приравнено к тягчайшему оскорблению, к покушению на честь и достоинство, привести к многолетней вражде семей и прочим страшным, необъяснимо тяжёлым для меня последствиям пары-тройки оброненных фраз. Разумеется, в случае с представителями низших социальных слоёв всё проходило легче и проще, но у них и жизнь ведь проще. Там могли отреагировать привычным для меня образом. Дать в морду — да и всё. До следующего раза.
Давно пора бы привыкнуть мерить свою нынешнюю жизнь новыми мерками. Отойти от прежних. Но как невыносимо трудно отрывать от себя впитанные с детства мерки и условности, привычки и взгляды. Просто как присохшие к ранам бинты — и больно, и неохота, и всё равно надо.
— Прошу госпожу послушать меня. — Свалил охапку веток и действительно накинул сверху куртку. Ночь пронизывал прохладный ветерок, но мне с моими привычками он был даже приятен. Я мог запросто продержаться до утра и без куртки, тем более что спать-то мне не предстояло. Зря, что ли, гонял за девчонкой с таким упорством, не для того же, чтоб заснуть и дать ей бежать. — Я — не уроженец Империи. Я чужак. У меня на родине, что логично, другие традиции. И если я оскорбил госпожу своей манерой говорить, то прошу прощения. Я сделал это по незнанию.
— Думаешь, поверю?
— Уверен, что госпожа не очень-то хочет верить. Однако я клянусь, что мне было сказано — дочерей лорда Ачейи предполагается повыдавать замуж.
— И ты совсем не боишься моей мести?
— Мести? Я нахожусь под покровительством госпожи Солор, уж она, надеюсь, как-нибудь защитит меня от мести леди Шехмин. А?
— Я слышала, у госпожи Солор дела идут не так хорошо, как раньше?
Мне оставалось только поджать губы — пленница наступила на больную мозоль. Но не признаваться же, в самом деле, что я и сам засомневался в собственном будущем. Не её это дело.
— Пусть её светлость перестала быть главой Генерального штаба, но она остаётся родовитой аристократкой. Куда более родовитой, чем Ачейи. Я прав?
— Пожалуй, — вздохнула девушка, укладываясь на охапку веток и куртку. — Но ты меня не убедил.
— Разве это является моей целью? Да мне по большому счёту наплевать, верит ли мне совершенно посторонняя женщина, или нет. Отдыхай.
— Я всё тебе припомню.
Её угрозы оставили меня совершенно равнодушным. Чтоб не отключиться и заодно не замёрзнуть, я принялся расхаживать взад-вперёд. Иногда ноги запинались о корни дерева или ветку — сказывалась усталость, — но по-настоящему на этом этапе изнеможения я уже не ощущал. Была лишь леность, слабость тела и сознания, невозможность задуматься о чём-нибудь, поэтому приходилось просто ходить из стороны в сторону и пялиться в темноту. Заснувшая Шехмин теперь казалась мне совсем девочкой, слабой, трогательной, беззащитной. Жалость, встрепенувшаяся во мне, пробудила к жизни и чисто физические переживания. Заболели ноги, голова стала казаться тяжёлой.
Но ничего. Это всё вполне выносимые тяготы.
Я дождался, когда меж стволов потёк едва ощущаемый белёсый свет, и разбудил спутницу. Она дрожала в ознобе, с трудом поднялась на ноги, уже не заботясь о том, чтоб хранить лицо и осанку. Я укутал её в свою куртку, хотя и сам бы не отказался утеплиться. Ну ничего, на ходу согреюсь. Лес, окружавший нас, в предрассветном мареве казался чужим, неживым, угрожающим. Но он был беззвучен, а в нашем положении это было важнее всего остального. Настоящую угрозу сейчас представляли только разгулявшиеся банды мародёров — с регулярной армией в этом месте и в это время встретиться невозможно.
До ущелья мы добрались, когда солнце уже поднялось высоко и даже начало припекать. Почувствовав впереди чьё-то присутствие, я сделал пленнице знак, чтоб вела себя тихо, но девушка никак не отреагировала на мои жесты. Вырваться и убежать она тоже больше не пыталась. Поверила? Или физическое изнеможение отняло жажду борьбы за свою жизнь? Второе куда вероятнее. Усталость подобна смертному сну, который подкрадывается к замерзающему. Она лишает воли.