Заговор против Америки | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Пятнадцать ораторов, выступившие в поддержку Линдберга в тот вечер, были представлены публике как выдающиеся каждый в своей области деятельности американцы. Среди них был знатный фермер, рассуждающий о страшном уроне, который война неизбежно нанесет сельскому хозяйству США, и без того разоренному годами первой мировой войны и Великой депрессии; профсоюзный лидер, глаголящий о катастрофе, какою война неминуемо обернется для американских рабочих, не только трудовая деятельность, но и жизнь которых будет протекать по предписаниям правительства и законам военного времени; фабрикант, запугивающий полным коллапсом американской промышленности в длительной перспективе, обусловленным работой на износ в удовлетворение нужд воюющей армии и дополнительными налогами на войну; протестантский священник, вздыхающий о неизбежной порче нравов — особенно среди мобилизованной на войну молодежи — под воздействием современных методов ведения войны; католический священник, опасающийся того же, но с особым упором на духовную жизнь нашего миролюбивого народа, на угрозу нашей природной доброте и порядочности со стороны разбуженной войной ненависти. Наконец слово предоставили и раввину — Лайонелу Бенгельсдорфу, штат Нью-Джерси, которого толпа приверженцев Линдберга встретила особенно дружными и горячими аплодисментами и который участвовал в митинге, наряду с прочим, в доказательство того, что пресловутая связь Линдберга с нацистами — не что иное как грязный навет.

— Ммда, — сказал Элвин, — они его купили. Вот в чем дело. Продели в носяру золотое кольцо и водят за собой куда угодно.

— Не скажи, — возразил отец, но вовсе не потому, что сам не был возмущен поведением Бенгельсдорфа. — Давай послушаем. Человека нужно сначала выслушать до конца…

Обращался он к Элвину, но говорил скорее для Сэнди и для меня, чтобы не напугать нас чудовищным поворотом событий в той мере, в которой им были напуганы сами взрослые. Накануне ночью во сне я свалился с кровати, чего не случалось с тех пор, как я перебрался из младенческой кроватки, которую отец с матерью подпирали кухонными стульями, чтобы я из нее не выпадал. А когда было высказано предположение, переходящее в уверенность, что мое падение после столь долгого перерыва не могло быть обусловлено ничем иным, кроме предстоящего прилета Линдберга в Ньюарк, я принялся категорически отрицать тот факт, что прошлой ночью мне приснился Линдберг, утверждая, будто помню лишь, как проснулся на полу между двумя кроватями, собственной и брата, тогда как на самом деле знал, что с некоторых пор просто-напросто не могу уснуть, не вообразив предварительно Линдберга таким, каким он запечатлен на рисунках Сэнди, таящихся у него под кроватью. Мне постоянно хотелось попросить брата перепрятать эти рисунки куда-нибудь в кладовку, но поскольку я поклялся не говорить о них никому — и поскольку сам не мог расстаться с маркой, выпущенной в честь Линдберга, — мне было страшно поднять этот вопрос, не говоря уж о том, чтобы упрекнуть брата, в поддержке которого я сейчас нуждался как никогда раньше.

Вечер выдался холодный. У нас было включено отопление и закрыты окна, но, даже не слыша соседей, мы понимали, что радио орет по всему кварталу, и семьи, ни в коем случае не ставшие бы в иных обстоятельствах слушать трансляцию митинга в поддержку Линдберга, дожидались объявленного заранее выступления рабби Бенгельсдорфа. Кое-кто из его прихожан, обладающих определенным влиянием, уже потребовал его добровольной, а, если рабби заупрямится, то и принудительной отставки, однако большинство продолжало поддерживать его, веря, что их духовный наставник всего-навсего реализует личное право на свободу слова, и, хотя публичное объяснение раввина в любви к Линдбергу ужаснуло их, они чувствовали себя не вправе затыкать ему рот, на протяжении долгих десятилетий столь медоточивый.

Этим вечером рабби Бенгельсдорф раскрыл глаза Америке на то, что, по его мнению, было подлинной причиной регулярных визитов Линдберга в Германию в тридцатые годы. Вопреки наветам, распространяемым его противниками, — сообщил раввин, — Линдберг бывал в Германии не как сочувствующий и тем более не как прямой приверженец Гитлера, но, напротив, как тайный советник администрации США. Бесконечно далекий от того, чтобы предать Америку, что бы ни утверждали злобные клеветники, полковник Линдберг, действуя практически в одиночку, крепил боевую мощь ВС США, делясь с ними почерпнутыми в Германии впечатлениями и делая все, что было в его силах, чтобы развить американскую авиацию и противовоздушную оборону…

— Господи, — вырвалось у моего отца. — Да ведь всем известно…

— Тсс, — зашипел Элвин. — Пусть великий оратор выскажется.

Да, конечно, в 1936 году, задолго до обострения взаимоотношений между европейскими странами, нацисты наградили полковника Линдберга орденом, и — еще раз да — полковник принял эту награду, — продолжил меж тем Бенгельсдорф. — Но при всем при том, мои дорогие друзья, он всего лишь воспользовался их невольным восхищением для того, чтобы сберечь и защитить нашу демократию методом сохранения нейтралитета — вооруженного нейтралитета!

— Не могу поверить… — начал было отец.

— Попытайся, — сердито буркнул Элвин.

Это не американская война, — торжественно провозгласил Бенгельсдорф, и толпа на Мэдисон-сквер-гарден ответила ему растянувшейся на целую минуту овацией. — Это европейская война! — И вновь грянули продолжительные аплодисменты. — Это всего лишь эпизод в Тысячелетней европейской войне, не утихающей со времен Карла Великого. И это уже вторая европейская война с катастрофическими последствиями за менее чем полвека. А разве можно забыть о трагической цене, которую заплатила Америка за участие в предыдущей европейской войне? Сорок тысяч американцев пали на поле брани. Сто девяносто две тысячи были ранены. Семьдесят шесть тысяч наших сограждан умерли от эпидемий. Триста пятьдесят тысяч американцев стали нетрудоспособными инвалидами. А о каких астрономических числах речь пойдет на этот раз? Наши потери, подскажите мне, президент Рузвельт, — они всего-навсего удвоятся или все-таки утроятся, а может быть, даже учетверятся? Объясните мне, президент Рузвельт, что за Америку мы обрящем, послав на массовое заклание наших невинных мальчиков?.. Разумеется, проводимые нацистами преследования и расправы над немецкими евреями вызывают у меня, как у любого другого еврея, глубокое возмущение. Изучая на протяжении долгих лет богословие в великих немецких университетах — в Гейдельберге и в Бонне, — я свел близкое знакомство с многими выдающимися людьми и замечательными учеными, которые сейчас — только из-за того, что они являются немцами еврейского происхождения, — просто-напросто вышвырнуты с кафедр и подвергаются безжалостной травле со стороны нацистских ублюдков, захвативших безраздельную власть в их родной стране. Всеми фибрами души я протестую против этого, и вместе со мной протестует полковник Линдберг. Но чем поможем мы этим несчастным, терпящим такие лишения у себя на родине, если наша великая страна ввяжется в войну с их мучителями? Если что-то для них и изменится, то только в худшую сторону, — причем, увы, скорее всего, в трагически худшую. Да, я еврей, и как еврей я принимаю их страдания близко к сердцу — по-родственному близко. Но я, друзья мои, американский гражданин… — Новые аплодисменты. — …я родился и вырос американцем, и как американец я спрашиваю: чем уменьшит мою скорбь вступление США в войну, в результате и вследствие которого, наряду с мальчиками из протестантских семей и мальчиками из католических семей, в бой — а значит, и на смерть — пойдут мальчики из еврейских семей — и усеют десятками тысяч трупов и без того напоенное кровью европейское поле брани? Чем уменьшит мою скорбь необходимость утешать уже и собственных прихожан в их неизбежном горе…