Всего через несколько дней после того, как Сэнди в полном одиночестве отправился поездом дальнего следования в Кентукки, мои родители получили другое письмо — уже не от Элвина, а из Министерства обороны в Оттаве, — в котором их как ближайших родственников уведомили о том, что их племянник ранен и в настоящее время находится на излечении в госпитале, расположенном в английском городе Дорсете.
После ужина мать, справившись с посудой, снова вернулась за кухонный стол с ручкой и пачкой, украшенной нашей монограммой, бумаги, которая предназначалась для важной корреспонденции. Отец уселся напротив, а я встал за спиной у матери, наблюдая за тем, как она исписывает страницу с профессиональной сноровкой бывшей секретарши. Своим приемам она еще в раннем возрасте научила и нас с Сэнди: средний и безымянный пальцы упираются в стол, поддерживая руку, а указательный расположен ближе к перу, чем большой. Прежде чем записать то или иное предложение, она зачитывала его вслух на тот случай, если моему отцу захочется что-нибудь изменить или добавить.
Наш дорогой Элвин!
Сегодня утром мы получили письмо от канадского правительства, в котором нас известили, что ты ранен в бою и теперь лежишь в английском госпитале. Никаких подробностей в письме не приводится: только это и адрес, по которому тебе нужно писать.
Прямо сейчас мы сидим за кухонным столом — дядя Герман, Филип и тетя Бесс. Нам всем хочется узнать, как ты себя чувствуешь. Сэнди на все лето уехал, но мы немедленно напишем ему о тебе.
Есть ли шанс, что тебя теперь отправят обратно в Канаду? Если так, то мы непременно приедем с тобой повидаться. А пока этого не произошло, мы выражаем тебе свою любовь и надеемся, что ты сам напишешь нам из Англии. Пожалуйста, напиши или попроси кого-нибудь написать. Если тебе что-нибудь нужно от нас, только дай нам знать.
Мы любим тебя. Мы по тебе скучаем.
Под этим письмом мы все трое поставили свои подписи. Примерно через месяц пришел ответ.
Дорогие мистер и миссис Рот!
Капрал Элвин Рот получил Ваше письмо 5 июля. Будучи старшей сестрой на его отделении, я несколько раз прочитала его ему, чтобы удостовериться в том, что он понял, от кого оно и о чем в нем идет речь.
В настоящее время капрал Рот написать Вам не в состоянии. Он потерял левую ногу чуть ниже колена и серьезно ранен в правую стопу. Правая стопа заживает, и этой ноге ампутация не грозит. Когда заживет левая нога, ему выпишут протез и обучат им пользоваться.
Сейчас капралу Роту приходится нелегко, но я уверяю Вас, что через какое-то время он сможет вести полноценную жизнь, не испытывая серьезных физических проблем. Наш госпиталь специализируется на ампутациях и обработке тяжелых ожогов. Я повидала немало людей с теми же психологическими трудностями, которые испытывает сейчас капрал Рот, но большинство с этим в конце концов справлялись, и я искренне верю, что капрал Рот тоже справится.
С уважением,
лейтенант Э. Ф. Купер.
Раз в неделю Сэнди писал, сообщая, что у него все хорошо, рассказывая, какая жара стоит в Кентукки, и заканчивая каждое письмо какой-нибудь сентенцией о прелестях деревенской жизни — что-нибудь вроде: Здесь полно черники, или Крупный рогатый скот дуреет от оводов, или Сегодня убирают люцерну, или Идет прополка, что бы это на самом дел ни значило. Затем, уже под подписью — и, возможно, затем, чтобы доказать отцу, что у него хватает сил заниматься рисованием и после работы в поле, — он рисовал свинью (с припиской: Эта свинья весит больше трехсот фунтов!), или собаку (Это Сьюзи, собака Орина, умеющая отпугивать змей!), или овечку (Мистер Маухинни вчера отвез на скотопригонный двор тридцать овец!), или коровник (Его только что продезинфицировали креозотом!). Как правило, рисунок занимал куда больше места, чем само письмо, и, к огорчению моей матери, задаваемые ею тоже в еженедельных посланиях вопросы о том, не нужно ли Сэнди чего-нибудь — одежды, лекарств или денег, — чаще всего оставались без ответа. Разумеется, я знал, что мать относится к обоим сыновьям одинаково трепетно, но до тех пор, пока Сэнди не уехал в Кентукки, даже не представлял себе, сколько значит для нее именно он — старший из двоих. И хотя она не впала в уныние по поводу восьминедельной разлуки с тринадцатилетним сыном, нечто в этом роде все же чувствовалось, проскальзывая в жестах и набегая тенью на лицо, — особенно по вечерам, за ужином, когда четвертый стул, приставленный к столу, из раза в раз оказывался пустым.
В конце августа, в субботу, когда мы отправились на вокзал встречать Сэнди, с нами поехала тетя Эвелин. Конечно, она была последним человеком, которого хотелось бы видеть в такой ситуации моему отцу, но раз уж он нехотя дал согласие на участие Сэнди в программе «С простым народом» и таким образом благословил его на сельхозработы в Кентукки, то ему пришлось смириться и с влиянием свояченицы на старшего сына — хотя бы затем, чтобы заранее разгадать и предотвратить большую опасность, суть которой оставалась пока не ясна и ему самому.
На вокзале тетя Эвелин первой из нас узнала едва сошедшего на перрон Сэнди — он поправился фунтов на десять, и его каштановые волосы выгорели настолько, что он вполне мог сойти за блондина. Он и подрос на пару дюймов, так что брюки стали ему коротковаты, — и вообще, по-моему, он выглядел совершенно неузнаваемым.
— Эй, фермер, — окликнула его тетя Эвелин. — Иди сюда!
И Сэнди отправился к нам — вразвалочку, новой походкой под стать новой внешности, раскачивая на весу висящие на плечах дорожные сумки.
— Добро пожаловать домой, чужестранец! — сказала моя мать и, как юная девушка, обвила Сэнди руками за шею и принялась нашептывать ему на ухо что-то вроде: «Где еще найдешь такого красавчика?», так что он даже шикнул на нее: «Мама, кончай!», что, разумеется, заставило нас с отцом и тетю Эвелин расхохотаться. Мы все бросились обнимать и тискать его, а он, стоя возле поезда, на котором только что проехал семьсот пятьдесят миль, тут же продемонстрировал и дал мне пощупать свои мускулы. В машине, когда он наконец начал отвечать на наши вопросы, мы заметили, что и голос у него огрубел, а говорить он стал медленно и с гнусавинкой.
Тетя Эвелин ликовала. Сэнди рассказал о последнем из своих занятий на ферме: они с Орином, одним из сыновей Маухинни, подбирали табачный лист, упавший наземь во время сбора урожая. Эти листья, рассказал Сэнди, растут как правило в самом низу, они называются «летунами», но как раз они представляют собой самый высококачественный табак и стоят дороже всего на рынке. Разумеется, рассказал он далее, обычным поденщикам, срезающим табачный лист на площади в двадцать пять акров, не до «летунов» — им надо выдавать на гора по три тысячи табачных брикетов в день, чтобы через две недели получить при расчете мало-мальски приличные деньги. «Ну и ну! А что такое „брикет“? — поинтересовалась тетя Эвелин, и Сэнди с удовольствием объяснил это пространно и красочно. — А что такое „расчет“, — полюбопытствовала она далее, — что такое „окучивание“, что такое „околачивание“, что такое „перелопачивание“», — и чем больше вопросов она задавала, тем назидательней и лекторальней отвечал Сэнди, — так что даже когда мы уже проехали Саммит-авеню и отец свернул в боковую аллею, мой старший брат все еще разглагольствовал о выращивании табака, как будто мы, едва прибыв домой, должны были броситься на задний двор и, вспахав булыжную грядку возле мусорных баков, засеять ее первым во всем Ньюарке белым барли. «В „Лаки страйк“ барли подслащен, — сообщил он нам, — это и придает им особый вкус»; а мне хотелось вновь и вновь ощупывать его мускулы, оказавшиеся ничуть не меньшей диковиной, чем его кентуккский выговор: Сэнди произносил теперь не «что», а «чаво», не «класть», а «ложить», не «повторил», а «повторил», — короче, изъяснялся на языке, на котором не говорят в Нью-Джерси.