Менее чем через неделю колобашку перевязывал уже не сам Элвин, а я. К этому времени я достаточно попрактиковался на самом себе (причем меня больше ни разу не вырвало), чтобы он не жаловался на то, что повязка оказывается чересчур тугой или, напротив, слишком свободной. Перевязывал я его ночами — даже после того, как нога зажила и он начал разгуливать на протезе, — чтобы культя не опухала. Все время, пока нога не зажила, протез покоился в глубине платяного шкафа, убранный с глаз долой за свисающие с перекладины брюки и расставленные внизу башмаки. Конечно, чтобы игнорировать искусственную ногу, требовались определенные усилия, но я был преисполнен соответствующей решимости и в результате даже не знал, из чего она сделана, — не знал до тех пор, пока Элвин однажды не извлек ее из шкафа и не надел. Если отвлечься от ее призрачного сходства с нормальной человеческой ногой ниже колена, она оказалась просто чудовищной, — но чудовищной и чудной одновременно. Начиная хотя бы с того, что Элвин назвал своей «сбруей»: панцирь темной кожи, крепящийся на ляжку прямо под ягодицей сзади и обнимающий коленную чашку спереди, со стальными шурупами по бокам, на которых и держится протез. Культя, предварительно обтянутая белым шерстяным носком, плотно входит в паз в верхней части протеза, а сам протез сделан из полого дерева с отверстиями для циркуляции воздуха, а вовсе не из черной резины, как у страшил в комиксах, что я навоображал себе заранее. Внизу протез заканчивался искусственной стопой — не неподвижной, но способной изменять свое положение всего на пару градусов, и представляющей собой сплошную подошву. Стопа переходила в ногу (и наоборот) без каких-либо дополнительных приспособлений, по меньшей мере снаружи, и хотя походила скорее на деревянную колодку для обуви, а не на человеческую стопу с пятью пальцами, когда Элвин надел носки и обулся — надел носки, выстиранные моей матерью, и обулся в башмаки, начищенные мною, — можно было подумать, будто обе ноги у него свои.
Первый день на искусственной ноге Элвин провел во дворе, расхаживая от гаража до крошечной лужайки у ворот и обратно, но ни шагу дальше, чтобы его не могли увидеть с улицы. На второй день он опять тренировался с утра в полном одиночестве, но когда я вернулся после уроков, он вывел меня во двор продемонстрировать достигнутую сноровку и, похоже, убедить и меня, и самого себя в том, что вопросы о физическом состоянии обрубка, о прочности и пригодности протеза и о перспективах, открывающихся в жизни перед одноногим мужчиной, ничуть его не волнуют. На следующей неделе Элвин не снимал протеза даже дома, разгуливая в нем весь день, а еще через неделю сказал мне: «Ну-ка принеси футбольный мяч». Только футбольного мяча у нас не было — подобно наколенникам и наплечникам, он считался роскошью и водился только в «богатых» домах. В школе нам мячи выдавали — но только для игры на школьном дворе. Поэтому мне — никогда ничего перед тем не кравшему, кроме мелочи из родительских карманов, — не осталось ничего другого, кроме как — после определенных колебаний — отправиться на Кир-авеню, застроенную особнячками с лужайками и за домом, и перед ним, и обшарить взглядом все подъездные дорожки, прежде чем я высмотрел то, что искал, — футбольный мяч, который можно было стащить, настоящий кожаный мяч марки «Уилсон» — на шнурках и с резиновой камерой, — кто-то из богатеньких детей оставил его прямо на тротуаре. Я взял его под мышку и помчался вверх по холму на нашу Саммит-авеню с такой скоростью, как будто за мной гналась химера с Собора Парижской Богоматери.
В тот же день мы около часа провозились с мячом, перепасовывая его друг другу, а ночью, закрыв дверь, тщательно обследовали колобашку и не обнаружили ни малейших признаков того, что она сломалась или собирается сломаться. Хотя Элвин посылал мне мяч и левой, и правой, порой опираясь при этом всем телом на искусственную ногу. «У меня не было выбора», — такое оправдание я заготовил на тот случай, если бы меня застукали в момент кражи на Кир-авеню. Моему кузену Элвину понадобился футбольный мяч, Ваша Честь. Он лишился ноги, воюя с Гитлером, а сейчас он дома — и ему понадобился футбольный мяч. Ну и что мне еще оставалось делать?
К этому времени с момента чудовищной встречи на вокзале прошел целый месяц, и я уже не испытывал особого отвращения (хотя назвать это удовольствием тоже было нельзя), запуская по утрам руку в шкаф, чтобы выудить протез и передать его сидящему на кровати Элвину; при том что сидел он прямо в исподнем, ожидая, пока не освободится ванная. Его ожесточение явно шло на убыль, он начал понемногу набирать вес, в промежутках между регулярными трапезами лазя в холодильник и вытаскивая оттуда еду полными пригоршнями, его взгляд уже не был столь отсутствующим, волосы отросли — волнистые и настолько черные, что они сверкали, как начищенная обувь, — и когда он, полубеспомощный, восседал по утрам на кровати, выставив напоказ свою культю, — мальчику, уже буквально боготворящему его, это казалось поводом скорее для еще большего почитания, чем для жалости.
Вскоре Элвин прекратил ограничиваться прогулками по заднему двору: перестав испытывать необходимость в унижающих его достоинство на публике костылях или трости, он принялся разгуливать по округе на искусственной ноге, делая вместо моей матери покупки у мясника, булочника и зеленщика, перехватывая на углу хот-дог, ездя на автобусе не только к дантисту на Клинтон-авеню, но и до самой Маркет-стрит, чтобы купить себе новую рубашку в «Ларки» — и, чего я до поры до времени не знал, наведываясь на пустырь за средней школой, чтобы перекинуться там в покер или в кости; благо деньги, полученные от канадского правительства, бренчали у него в кармане. Однажды, после того как я пришел из школы, мы с ним загнали в кладовку инвалидное кресло, и тем же вечером, после ужина, я сообщил матери кое о чем, пришедшем мне в голову во время уроков. Где бы я ни находился и чем бы мне ни полагалось заниматься, я, не переставая, думал об Элвине — в особенности о том, как бы заставить его забыть о своем увечье, — и вот я сказал матери:
— Представь себе, что у Элвина были бы сбоку на брюках молнии сверху донизу. Насколько легче стало бы ему каждый раз надевать и спускать их без необходимости сперва снять протез.
На следующее утро перед работой мать забросила пару армейских брюк Элвина живущей по соседству портнихе, а та распорола их и вшила в левую брючину примерно шестидюймовую молнию. Тем же вечером, примеряя брюки, Элвин просто-напросто расстегнул молнию и преспокойно влез в них, не осыпав при этом проклятиями весь род человеческий только из-за того, что ему приходится одеваться. Причем застегнутая молния не бросалась в глаза.
— Никто даже не догадается, что она есть! — ликующе вскричал я.
Наутро мы сложили в пакет все остальные брюки Элвина и попросили мою мать снести их к домашней портнихе.
— Не знаю, что бы я без тебя делал, — сказал мне Элвин ночью, когда мы уже отходили ко сну. — Штаны бы без тебя надеть не мог!
И он дал мне на вечное хранение канадскую медаль, которой его удостоили за мужество, проявленное в исключительных обстоятельствах. Это была круглая серебряная медаль, на одной стороне которой вычеканен профиль короля Георга Шестого, а на другой — лев, попирающий дракона. Я, разумеется, пришел в восторг и принялся носить ее на груди — но под рубашкой, чтобы никто не увидел ее, а увидев, не усомнился в моем американском патриотизме. Дома, в ящике стола, я оставлял ее только в те дни, когда у нас была физкультура, а значит, мне предстояло на глазах у всех раздеться.