Стрельба продолжалась чуть меньше часа, но мы не поднялись к себе до рассвета, и, пока мистер Кукузза с присущем ему отвагой не сходил в разведку вдоль по Ченселлор-авеню до места, где на ней теперь стоял полицейский кордон, мы пребывали в неведении относительно того, что перестрелка произошла не между полицией и бандами погромщиков, а между полицией городской и «полицией еврейской». В Ньюарке этой ночью не было никакого погрома, а стрельба — в нашем районе, понятно, явление исключительное, — не слишком превосходила своей интенсивностью те беспорядки, которые бывают в любом крупном городе после наступления темноты. И хотя трое евреев оказались убиты — Глюк, Здоровый и сам Пуля, — произошло это вовсе не потому, что они были евреями («Хотя из песни слова не выкинешь», — отозвался на их кончину дядя Монти), а потому, что они были полукриминальным сбродом именно того сорта, от которого наш новый мэр категорически велел очистить улицы, — прежде всего затем, чтобы показать Лонги Цвилману, что тот больше не является членом Совета олдерменов (должность, которую, как утверждали враги нашего бывшего мэра Мейера Элленстейна, он предоставил Цвилману исключительно в порядке национальной солидарности). Никто не озаботился тем, чтобы поставить под сомнение версию шефа полиции, высказанную им в интервью «Ньюарк ньюс»: речь идет о расхаживающих по улицам с огнестрельным оружием хулиганах, без малейшего повода открывших около полуночи огоне по пешему полицейскому патрулю в составе двух человек; да и в нашей округе особенно не горевали по трем безусловно опасным молодчикам, действовавшим на собственный страх и риск, в защите которых (а вовсе не в защите от которых) ни один порядочный человек, разумеется, не нуждался. Ужасно, конечно, что кровь обагрила асфальт, по которому ежедневно ступают дети, идя в школу, но все же эта кровь пролилась не в сражении с куклуксклановцами или с серебрянорубашечниками из Общества дружбы.
Никакого погрома не было — и все же в семь утра мой отец позвонил по международному Шепси Тиршвеллу в Виннипег и признался ему в том, что евреи настолько напуганы, а антисемиты распоясались в такой мере, что даже в Ньюарке — где, к счастью, благодаря продолжающемуся влиянию рабби Принца на городские власти, насилию не подверглась ни одна еврейская семья (не считая таковым случаи переселения по программе «Гомстед-42»), — дальнейшее нормальное существование становится невозможным. Сейчас никто не может сказать наверняка, неотвратимы ли серьезные преследования, санкционированные самой властью, продолжил он, но страх перед неизбежными репрессиями столь силен, что даже не склонному паниковать и предпочитающему в повседневной деятельности руководствоваться доводами здравого смысла человеку нельзя надеяться на дальнейшее сохранение душевного равновесия.
Да, признался отец, он с самого начала ошибался, а его жена Бесс и Тиршвеллы, напротив, были правы, — и тут он со всею возможной искренностью и горячностью отрекся ото всего, что делал неправильно или расценивал неверно, включая непоправимую вспышку насилия, в результате которой разлетелся вдребезги не только драгоценный кофейный столик, но и ранее непреодолимый барьер между воспитанием в суровой уличной среде и идеалами взрослого человека и гуманиста. «Вот, значит, как, — сказал он Шепси Тиршвеллу. — Я больше не хочу жить, не зная, что может случиться завтра», — и их беседа плавно перетекла в разговор об эмиграции — о шагах, которые необходимо предпринять, о подготовке и о процедуре, — так что к тому времени, как нам с Сэнди надо было идти в школу, уже выяснилось, что (сколь неправдоподобным это ни казалось) нас одолели силы, совладать с которыми нет ни малейшей надежды, и мы собираемся бежать в чужую страну. Всю дорогу до школы я проревел. Наше ни с чем не сравнимое американское детство закончилось. В самое ближайшее время родине предстояло исчезнуть, превратившись всего-навсего в место рождения. Даже Селдону, отправленному в Кентукки, выпал лучший жребий.
Но тут все закончилось. Весь кошмар. Линдберг ушел — и мы почувствовали себя в безопасности, хотя ничто уже не способно было вернуть мне ощущение полной защищенности, гарантированной ребенку могущественным патерналистским государством и просто-напросто трясущимися над ним родителями.
ИЗ АРХИВОВ НЬЮАРКСКОГО ЗАЛА КИНОХРОНИКИ
Вторник, 6 октября 1942
Тридцать тысяч участников похоронной процессии проходят сквозь центральный зал Пенсильванского вокзала мимо украшенного национальным флагом гроба с телом Уолтера Уинчелла. Событие оказывается даже большим, чем рассчитывал мэр Нью-Йорка Фьорелло Лагуардиа, вознамерившийся превратить политическое убийство в повод для общегородского дня скорби по американским жертвам нацистского террора, и достигает кульминации в речи, произносимой на гражданской панихиде Франклином Делано Рузвельтом. На площади перед вокзалом (и в бесчисленных местах по всему городу) молчаливые мужчины и женщины в траурной одежде раздают черные значки размером с полдоллара, надпись на которых гласит: «Где Линдберг?». Незадолго до полудня мэр Лагуардиа прибывает на городскую радиостанцию, где, сняв неизменную черную шляпу с широкими полями (которую носит в память о детстве, проведенном в Аризоне, где его отец служил армейским тамбурмажором), читает молитву Создателю, после чего, вновь надев шляпу, читает заупокойную молитву по-еврейски. Ровно в полдень, по решению городского совета, во всех пяти округах наступает минута молчания. Нью-йоркская полиция чуть ли не в полном составе находится на улице главным образом для того, чтобы предотвратить демонстрации протеста со стороны крайне правых, проживающих по преимуществу в чуть ли не стопроцентно немецком Иорквилле — по соседству с Манхеттеном, к северу от Верхнего Ист-сайда и к югу от Гарлема, — в котором находится штаб-квартира американского нацизма, — равно как и вмешательство силовых структур, остающихся верными президенту страны. В час дня к похоронной процессии, формирующейся у вокзала, присоединяется почетный кортеж полицейских мотоциклистов с траурными повязками на рукаве, в коляску одного из мотоциклов, находящихся во главе колонны, садится мэр, и все шествие медленно движется на север по Восьмой авеню, поворачивает на восток по 57-й улице, затем — вновь на север по Пятой авеню до развилки с 65-й улицей, где находится храм «Эману-Эл». В храме, среди знаменитостей, созванных мэром в таком количестве, что в зале не осталось буквально ни одного свободного места, находятся десять министров из кабинета ФДР образца 1940 года, четыре члена Верховного суда, назначенные по представлению президента Рузвельта, президент Американской федерации труда Уильям Грин, председатель Объединенного шахтерского профсоюза Джон. Л. Льюис, Роджер Болдуин из Американского союза гражданских свобод, равно как действующие и отставные губернаторы-, сенаторы- и конгрессмены-демократы от Нью-Йорка, Нью-Джерси, Пенсильвании и Коннектикута, в числе которых демократический кандидат-неудачник на президентских выборах 1928 года и бывший губернатор штата Нью-Йорк Эл Смит. Громкоговорители, установленные за ночь муниципальными рабочими и подсоединенные к проводам телефонной и радиосистем города, транслируют заупокойную службу по всему Нью-Йорку, население которого высыпает на улицы повсюду (кроме Йорквилла) вместе с многотысячной толпой приезжих, — всех этих дорогих американцев и американок, к которым еженедельно обращался Уолтер Уинчелл с тех пор, как он впервые появился на радио, и которые сейчас прибыли в его родной город, чтобы отдать ему последнюю дань. И буквально у всех — у мужчин, у женщин и у детей — на груди как символ единения и солидарности черно-белый значок с надписью: «Где Линдберг?».