Возмущение | Страница: 2

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Когда я оглядываюсь на эти семь месяцев, они кажутся мне просто чудесными, если забыть, конечно, о повинности, связанной с потрошением кур. Да и она была, на свой лад, чудесной, как любое дело, которое нужно делать, и делать хорошо, а там уж будь что будет. Так что эта работа послужила мне своего рода уроком. А учиться я любил, и ученья мне было вечно мало! И отца я тоже любил, а он любил меня; и я, и он — как никогда прежде. В лавке я стряпал на двоих — на него и на себя. Да, мы не только ели в лавке, мы в ней и готовили: в подсобном помещении рядом с Мясницкой у нас имелась маленькая жаровня. Я готовил на ней куриную печень, готовил стейки из пашины, и никогда еще нам не было так хорошо вдвоем. Но прошло совсем немного времени, и мы вступили в вялотекущую войну на полное истребление. Где ты был? Почему тебя не было дома? Откуда мне знать, где ты шляешься, если тебя нет дома? Перед тобою открываются такие замечательные перспективы, так откуда мне знать, что тебе не взбрело в голову пойти куда-нибудь, где тебя непременно убьют?

Осенью, когда я стал первокурсником в колледже Трита, отец принялся запирать изнутри на два замка обе двери, переднюю и заднюю, так что мне, лишенному возможности воспользоваться ключами, приходилось попеременно барабанить в обе, и происходило это каждый раз, когда я возвращался домой на двадцать минут позже, чем мне якобы следовало. И я начал думать, что отец то ли сошел, то ли сходит с ума.

Так оно и было: он сошел с ума при мысли о том, что его возлюбленный единственный сын столь же не подготовлен к опасностям взрослого существования, как любой другой, кто достиг того же возраста; сошел с ума, сделав устрашающее открытие: его маленький мальчик подрос, вырос, на голову перерос родителей, и его уже не удержать при себе, а значит, рано или поздно придется принести его в жертву человечеству.

Я ушел из колледжа после первого курса. Ушел, потому что отец внезапно утратил веру даже в то, что я могу самостоятельно перейти улицу. Ушел, потому что его опека стала невыносимой. Перспектива обретения мною независимости довела этого в целом уравновешенного человека, который чрезвычайно редко позволял себе хотя бы повысить голос, чуть ли не до рукоприкладства, тогда как мне, обладающему холодным логическим умом капитана команды Клуба заядлых спорщиков (каким я и был в старших классах школы), оставалось беззвучно рыдать под напором отцовского безрассудства, замешенного на невежестве. «Мне надо разъехаться с ним, пока я его не убил» — так я сказал или, вернее, прокричал расстроенной маме, которая столь же внезапно, как я, обнаружила, что больше не имеет влияния на этого сумасшедшего.

Однажды вечером, где-то в полдесятого, я на автобусе вернулся домой из центра. Я занимался в городской публичной библиотеке, потому что в колледже библиотеки не было. Из дому я ушел в полдевятого утра, присутствовал на занятиях, потом сидел в читальном зале, и первые слова, которыми встретила меня мама, звучали так:

— Твой отец ищет тебя.

— Но с какой стати? И где это он меня ищет?

— Он пошел в бильярдную.

— Но я ведь не играю в бильярд! Я просто не умею! Что это взбрело ему в голову? Господи, я был на занятиях. А потом в публичке. Я писал реферат. Я читал. Я ведь только этим и занимаюсь круглыми сутками!

— Он поговорил с мистером Перлгрином об Эдди и забеспокоился за тебя.

Эдди Перлгрин, сын нашего сантехника, учился со мной в школе, а потом поступил в колледж в Панцере, Ист-Орендж, намереваясь выучиться на школьного преподавателя физкультуры. Мы с ним играли в мяч чуть ли не с пеленок.

— Но я не Эдди Перлгрин, мама! Я это я.

— А ты знаешь, что он выкинул? Не сказав никому ни слова, взял отцовскую машину и отправился в Скрантон, штат Пенсильвания, где какая-то специальная бильярдная, не чета здешней.

— Но Эдди повернут на бильярде. Ничего удивительно в том, что он поехал в Скрантон. Эдди с самого утра думает только о бильярде. Чтобы сыграть в бильярд, он бы и на Луну полетел. С незнакомыми людьми Эдди выдает себя за неумеху, а потом оставляет их без штанов — ведь играют они по двадцать пять долларов партия.

— А кончит он тем, что будет угонять чужие машины. Так сказал мистер Перлгрин.

— Но это же смешно, мама! И не имеет никакого отношения ко мне. Или я тоже кончу тем, что буду угонять чужие машины?

— Нет, сынок, что ты!

— Мне не нравится бильярд, мне не нравится атмосфера в бильярдной, короче говоря, я не Эдди. Меня не интересуют вульгарные забавы. Меня, мама, интересуют только важные вещи. Я в бильярдную и носа не суну. Да что там, мне, похоже, приходится объяснять, кто я такой, что мне по вкусу, а что нет, а я это уже делал тысячу раз и больше не хочу. Я не хочу составлять перечень собственных достоинств и упоминать мое чертово чувство долга. Хватит с меня его бессмысленной и смехотворной трепотни!

В ответ на что, словно по подсказке ведущего спектакль помощника режиссера, на сцену вышел (то есть вернулся домой, воспользовавшись черным ходом) отец, по-прежнему взвинченный, пропахший табачным дымом и отчаянно злящийся на меня — пусть и не за то, что застукал меня в бильярдной, но как раз за то, что он меня там не застукал. Разумеется, ему и в голову не пришло отправиться в центр и застать меня в библиотеке: это было бы слишком элементарно, ведь если читаешь «Историю упадка и разрушения Римской империи» Гиббона (а именно этим я и занимался с шести часов), шанс оставить без штанов какого-нибудь незадачливого бильярдиста и получить за это кием по голове или ножом в спину сводится приблизительно к нулю.

— Ах вот ты где! — начал он с порога.

— Да. Удивительно, не правда ли? Я дома. Я здесь ночую. Я здесь живу. Я твой сын, если ты этого еще не забыл!

— Неужели? А я повсюду тебя разыскивал.

— Но с какой стати? С какой стати? Нет уж, пожалуйста, объясни, с какой стати ты разыскивал меня повсюду?

— Потому что, если что-нибудь с тобой случится… Если что-нибудь когда-нибудь с тобой случится…

— Но со мной ничего не случится, папа! Я не блудный сын вроде Эдди Перлгрина! Со мной ничего случиться не может.

— Я знаю, что ты, слава богу, не такой, как он. Лучше всех на свете я знаю, как мне повезло с моим мальчиком.

— Но тогда зачем все это, папа, зачем?

— Жизнь такая штука, что малейшая оплошность может повлечь за собой самые трагические последствия.

— О господи, папа, такие изречения надо записывать на бумажку и вкладывать в гадальное печенье.

— Вот как? Вот как, по-твоему? Значит, я не встревоженный отец, а гадальное печенье? И только потому, что говорю своему сыну: его ожидает замечательное будущее, которое вполне может погубить какая-нибудь ерунда, какая-нибудь совершенно ничтожная мелочь?

— Да пошло оно все к черту! — выкрикнул я и выбежал из дому, ломая голову над тем, где бы мне угнать машину, чтобы отправиться на ней в Скрантон поиграть на бильярде и, может быть, получить ножом в спину.