Но ежели я провинюсь по-настоящему, ежели я совершу нечто столь чудовищное, что маме остается лишь воздевать руками к небесам и вопрошать Господа Всемогущего, чем она так провинилась перед ним и почему Господь наказал ее таким ребенком, — в таких случаях вершить правосудие призывают отца. Ибо мама слишком чувствительная, слишком добрая натура, чтобы решиться на телесное наказание:
— Мне так больно, — слышу я мамино признание тете Кларе, — мне даже больнее, чем ему. Такая уж я уродилась. Не могу я этого сделать — и все!
Ах, бедная мамочка.
Но погодите — что тут, в конце концов, происходит? Конечно, доктор… Конечно, разберемся… Уж мы-то, два умных еврейских мальчика… Совершено ужасное преступление, и совершили его либо папа, либо я. Иными словами, преступником является один из двоих членов семьи, обладающих пенисом. Отлично. Уже хорошо. Теперь: это папа трахнул свою шиксу-кассиршу, или это я съел шоколадный пудинг моей сестры?
Понимаете, она не стала есть его во время обеда, но решила, очевидно, съесть его перед сном. Господи, откуда мне было знать об этом, Ханна? До изящных ли манер голодному человеку? Мне восемь лет, и я обожаю шоколадный пудинг. Стоило мне увидеть поблескивающий шоколадной глазурью кусок пудинга в холодильнике — и я уже не владел собой. Более того, я думал, что этот кусок остался уже после того, как все съели свою порцию пудинга! И это правда! Господи, неужели весь этот вой поднялся из-за того, что я съел пудинг этой несчастной кошелки?! Да, я съел его — но ведь не нарочно! Я думал, что это лишний кусок! Я клянусь, клянусь! Я не хотел этого делать!.. Но кто это орет? Я? Или это отец оправдывается перед судом присяжных? Конечно, это он! Он сделал это. Ну хорошо, ну хорошо, Софи, — я сделал это, но я не хотел этого делать! Черт, сейчас он скажет, что его надо простить, потому что ему это не понравилось. Что значит— «я не хотел этого», придурок?! Ты трахал ее? Так защищайся же, как подобает мужчине! Скажи, скажи ей: «Да, Софи. Я трахал шиксу, и мне плевать, что ты думаешь по этому поводу. Потому что в этом доме я хозяин. И принимаю решения только я! Понятно?!» А потом врежь ей как следует! Разукрась ее, Джеки! Разве не так поступил бы на твоем месте гой, а? Не думаешь ли ты, что один из этих важных охотников на оленей без сил опускается на стул и начинает хныкать и просить у жены прощения, едва его выведут на чистую воду? Просить прощения? За что? Что, в конце концов, произошло? Ты засунул свой член в определенное место, поводил им туда-сюда, и из головки его кое-что брызнуло. Ну и что, Джек? Что тут такого? Сколько это заняло времени-то, что ты вот так страдаешь, выслушивая изрыгаемые ею проклятия? Откуда в тебе это ощущение вины, это отвращение к собственной персоне?
Папочка, откуда в нас с тобой взялось это почтительно-покаянное отношение к женщинам? Его не должно быть! Ведь это мы должны править бал, папуля!
— Папа совершил ужасную-ужасную вещь! — плачет мама.
Или это мне пригрезилось? Разве мама говорит не вот эти слова:
— Папочка, наш маленький Алекс сделал что-то ужасное… — тут она поднимает на руки Ханну (Ханну! Нашла кого поднимать на руки!), которую я вплоть до этого момента не воспринимал серьезно в качестве объекта чьей-либо любви, — поднимает на руки и начинает осыпать поцелуями ее печальное некрасивое личико, приговаривая, что мамина маленькая дочурка — единственный человек во всем мире, на которого мама может положиться…
Но если мне восемь лет, то Ханне — двенадцать. А это значит, что никто не возьмет ее на руки, уверяю вас. Потому что Ханна страдает избыточным весом — «и как страдает!», говоря мамиными словами. Ей вообще-то даже и не следует есть шоколадный пудинг. Да! Именно поэтому я и съел ее порцию! Черт побери, Ханна, так сказал доктор, а не я. Я же не виноват, что ты толстая и вялая, а я — стройный и замечательный. Что же тут поделаешь, если я такой красивый, что они останавливают маму и заглядывают в коляску, чтобы как следует разглядеть мой восхитительный пуним, — ты сама слышала этот мамин рассказ, я тут ни при чем. Просто природа распорядилась таким образом, что я родился красивым, а ты — если не уродом, то, во всяком случае, не таким замечательным ребенком, которого все так и норовят попристальнее рассмотреть. И разве я в этом виноват? В том, что ты родилась именно такой на целых четыре года раньше меня? Наверняка на то воля Господня, Ханна! Наверняка, так предопределено большой книгой!
Однако дело-то в том, что она меня вовсе ни в чем не винит: она просто продолжает относиться по-доброму к своему маленькому братишке. Ни разу не ударила меня, ни разу не обозвала. Я проглотил ее пудинг, а она глотает мое дерьмо. И никогда не протестует. Просто целует меня перед сном, и ведет меня за руку по дороге в школу, и сливается со стеной, когда я изображаю в лицах перед моими сияющими родителями героев «Аллеи Аллена», или когда о моих блестящих успехах в учебе возвещают всем родственникам, рассеянным по северному Джерси. Дело в том, доктор, что все свободное от наказаний время меня носят на руках. Словно Папу по улицам Рима.
Знаете, я ведь и вправду вряд ли припомню более дюжины эпизодов из детства, в которых ту или иную роль играет сестра. Уже позднее, в юности, я обнаруживаю, что сестра — единственный нормальный человек в нашем сумасшедшем доме. Только с нею я могу нормально поговорить. Но это в юности — в детстве же сестра представлялась мне неким странным существом, которое появлялось раз или два в году — пару вечеров она обедает имеете с нами, спит в одной из наших кроватей, ходит с нами в гости, а затем, бедная толстушка, благополучно исчезает.
emp
Даже в китайском ресторанчике, где Бог смилостивился над послушными детьми Израиля и позволил им кушать свинину, — даже в этом благословенном месте Бог (в лице моей мамы, являющейся Его полномочным представителем во всем, что касается еды) и слышать не желает про омаров. Почему можно есть свинину в ресторанчике на Пелл-стрит, но нельзя — дома… Честно говоря, я этого до сих пор не совсем понимаю, но тогда я находил этому примерно такое объяснение: старичок, хозяин заведения, которого мы меж собой называем «шмендриком», очевидно, настолько ничтожная фигура, что его мнением о нас мы можем запросто пренебречь. Да, мне кажется, что единственный народ на свете, которого не боятся евреи, — это китайцы. Во-первых, они говорят на таком тарабарском английском языке, что на их фоне мой папа смотрится лордом Честерфилдом; во-вторых, если у какого-нибудь китайца нет мозгов, то вместо мозгов в его голове все-таки вареный рис; и, наконец, в-третьих, для китайцев мы не евреи, а белые — быть может, даже англосаксонцы. Представляете! Естественно, официантов мы не боимся. Ведь для них мы — носатая разновидность белых англосаксонских протестантов! Братцы, как мы наворачиваем в китайском ресторанчике! Мы вдруг перестаем бояться даже поросятины — хотя, уж будьте уверены, ее так отбивают, так кромсают на кусочки, а потом заливают таким количеством соевого соуса, — что она уже ничем не напоминает свиную котлету, или окорок, или, что омерзительнее всего, колбасу (ф-фу-у!)… Но почему бы нам тогда не попробовать и омаров, замаскированных, подобно поросенку, под какую-нибудь пристойную живность? Предоставьте моей матери объяснить это с точки зрения логики. Силлогизм, доктор. Силлогизм Софи Портной. Вы готовы? Итак: почему мы не можем съесть омара?