— Каждый еврей должен сходить туда ночью, — сказал он мне, — вы запомните это на всю жизнь.
Я собирался отбыть в Агор только утром, и поскольку до отъезда заняться было нечем, взял такси и доехал на нем до Старого города.
Район оказал на меня гораздо более сильное впечатление, чем я ожидал, — может быть, потому, что свет от фонарей и прожекторов театрально подчеркивал массивность и тяжесть древних камней, одновременно напоминая о самых драматических понятиях в истории человечества: Быстротечность, Стойкость, Разрушение, Надежда. Стена Плача была асимметрично обрамлена двумя минаретами, торчащими из-за стены, за которой стояли священные для арабов архитектурные сооружения; над стеной возвышались купола двух мечетей: первый, побольше, сверкал золотом, а второй, поменьше, расположенный так, будто нарочно вносил легкую дисгармонию в идеальные пропорции живописной композиции, переливался серебром. Даже полная луна, стоявшая высоко в небе, казалась незаметной, будто не желала навести меня на мысль о кричащей безвкусице этой картины, — рядом с величественными куполами, четким контуром выделявшимися на фоне темных небес, она выступала в роли декоративного светильника, теряющегося на фоне этих громад. Душная ближневосточная ночь накрыла гигантским покрывалом площадь перед Стеной Плача, превратив ее в огромный театр под открытым небом, в сцену, на которой разыгрывались великолепно поставленные эпические драмы, чьей пышностью и избыточностью могли любоваться прохожие, забредшие сюда в этот час, — некоторые уже облачились в свои религиозные одеяния, другие же, без бород, были в обычной, ничем не выделяющейся одежде.
Выйдя к Стене Плача через старый еврейский квартал, я должен был миновать контрольно-пропускной пункт службы безопасности, находившийся на самом верху длинной лестницы. Немолодой охранник-сефард неряшливого вида, одетый в солдатскую форму, шарил в сумках и пластиковых мешках туристов, прежде чем пропустить их на площадь. У подножия лестницы, облокотившись на перила, на виду у Господа, чье Божественное присутствие ощущалось здесь, и публики, толпящейся перед входом, стояли еще четверо израильских солдат — молодых парней, и у меня мелькнула мысль, что любой из них вполне мог оказаться сыном Шуки, который торчал на дежурстве, вместо того чтобы заниматься игрой на фортепьяно. Как и у охранника из контрольно-пропускного пункта наверху, на каждом была истрепанная, старая форма, которую они нарочно выбрали на военном складе одежды из груды поношенного армейского тряпья. Эта молодежь напомнила мне хиппи, которых я часто видел в Центральном парке Нью-Йорка, где они собирались вокруг фонтана Бетезда [45] во время войны во Вьетнаме, только вместо опрокинутой рогатки у каждого израильского солдата, облаченного в рванье цвета хаки, на груди висел автомат.
Площадь пересекала каменная перегородка, отделяющая истово молящихся у Стены Плача от праздно шатающейся публики. С одной стороны барьера я увидел маленький столик, на котором стояла коробка с картонными ермолками — для тех посетителей, кто пришел без головного убора. Мужчины и женщины молились по разные стороны площадки перед Стеной, перегороженной проволочным заборчиком. Двое правоверных евреев расположились у маленького столика — я подумал, что, быть может, кто-то определил им это место для дежурства. Тот, что постарше, худощавый, с согбенной спиной, седой бородой и палкой в руке, восседал на каменной скамье, установленной параллельно Стене; другой же мужчина, носивший длинный черный лапсердак, был, вероятно, чуть моложе меня; он имел плотное телосложение, квадратное лицо и жесткую торчащую бороду, напоминающую совок или угольную лопату. Второй нависал над стариком с палкой, напористо убеждая его в чем-то. Не успел я водрузить кипу на голову, как он тотчас переключил свое внимание на мою особу.
— Шалом. Шалом алейхем.
— Шалом, — ответил я.
— Я собираю деньги. На благотворительные цели.
— Я тоже, — тонким голосом поддакнул старик.
— Собираете? А на что именно?
— На бедные семьи, — ответил мне тот, у кого была борода лопатой.
Я пошарил в карманах и вытащил все, что у меня было, — пригоршню английской и израильской мелочи. Для меня эта сумма казалась достаточно щедрым подаянием, врученным ему ради благочестивых идей филантропии, чьим представителем он являлся в тот момент. Но в ответ он обвел меня красноречивым взглядом, в котором смешивалось презрение и недоверие. Меня восхитила его реакция на мое предложение.
— А бумажных купюр у вас нет? — спросил он. — Скажем, пары долларов?
Я расхохотался, и на то у меня были свои причины: во-первых, в тот момент мне стало ясно, что мой пристальный интерес к его верительным грамотам, дающим право на сбор пожертвований, был в данных обстоятельствах смешон; а во-вторых, я подумал, что старомодное попрошайничество имеет гораздо большее воздействие на человеческие чувства, чем авторитетная, внушающая уважение гуманитарная акция, называемая «сбором средств».
— Джентльмены, — обратился я к ним, — господа… — Но борода лопатой уже повернул ко мне свою широкую спину в черном лапсердаке, будто передо мной опустился занавес, говорящий, что спектакль окончен, и снова начал трещать как пулемет, на идиш выпаливая очередь за очередью в сидящего старика. Ему незачем было тратить весь день на такую дешевку, как я.
Семнадцать человек из двенадцати миллионов евреев, оставшихся в этом мире, стояли порознь у Стены Плача, общаясь с Царем Вселенной: одни громко читали молитвы, ритмично раскачиваясь и кивая головой, другие, застыв, как изваяния, только шевелили губами. Но, с моей точки зрения, они говорили лишь с камнями, где в щелях каменной кладки, в двадцати футах над нашими головами, воркуя, устроились голуби. И тогда я подумал (я всегда имел склонность к рассуждениям): «Если бы на свете был Бог и Он бы действительно играл хоть какую-нибудь роль в нашем мире, я бы съел свою шляпу, я бы даже съел все шляпы в этом городе», но тем не менее даже меня не могла не захватить эта сцена поклонения камням, демонстрирующая самые крайние проявления умственной отсталости. «Пусть это будут камни, — подумал я, — что еще, черт возьми, может быть погружено в такое безмолвие, как они? Даже облако, проплывающее над головой, „еврейское облако“, как называл его покойный отец Шуки, было менее равнодушным к нашему ненадежному существованию, где нельзя найти дорогу по компасу. Думаю, семнадцать евреев были бы мне ближе и понятнее, если бы они открыто признали, что разговаривают с камнями.»
Думаю, мне были бы ближе и понятнее те семнадцать евреев, которые открыто признали бы, что разговаривают с камнями, а не те, кто воображает, будто напрямую телеграфирует свои послания Создателю; если б я знал, что они обращаются к камням, и только к камням, я бы присоединился к ним. «Лижут Богу задницу», — так выразился про них Шуки с большим неодобрением, чем я мог от него ожидать. Я же тогда просто упомянул о своей неприязни к подобным обрядам, которую я испытывал чуть не с самого рождения.