Американская пастораль | Страница: 78

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Ничего.

Он налил выпить себе и отцу и вынес бокалы на террасу, где еще работал телевизор.

— Ты приготовишь жареное мясо, дорогой? — спросила его мать.

— Да, будет мясо, кукуруза и любимые помидоры Мерри. — Конечно, он хотел сказать «любимые помидоры Доун», но, раз уж оговорился, не стал поправляться.

Мать опешила, но, справившись с волнением, сказала:

— Никто не готовит мясо, как ты.

— Спасибо, мама.

— Мой большой мальчик. Самый лучший на свете сын. — Она обняла его и впервые за всю неделю не смогла удержаться от слез. — Прости, я вспомнила, как вы мне звонили.

— Я понимаю тебя, — сказал он.

— Когда она была маленькая, ты звонил мне, давал ей трубку, и она говорила: «Привет, бабуля! Знаешь что?» — «Не знаю, деточка. Что?» И она мне что-то рассказывала.

— Ну-ну. Ты так хорошо держалась. Не сдавайся. Ну же. Бодрись.

— Я смотрела на ее детские фотографии…

— Не надо. Лучше не смотри их. Ты ведь умеешь держать себя в руках, ма. Ничего не поделаешь, надо.

— Милый, ты такой сильный, ты так поддерживаешь нас, рядом с тобой мы просто оживаем. Я так люблю тебя.

— Хорошо-хорошо, мама. Я тебя тоже люблю. Но, пожалуйста, будь осторожна при Доун.

— Да-да, постараюсь.

— Вот и молодец.

Его отец, который — о чудо! — уже десять дней полностью сохранял самообладание, произнес, глядя на экран телевизора:

— Никаких новостей.

— Никаких новостей, — эхом откликнулся Швед.

— Совсем никаких.

— Совсем.

— Ну что ж, — сказал его отец с видом покорности судьбе, — ладно, значит, так тому и быть, — и отвернулся к телевизору.

— Как ты думаешь, Сеймур, она еще в Канаде? — спросила мать.

— Я никогда не считал, что она в Канаде.

— Но ведь туда ехали мальчики…

— Послушайте, лучше это не обсуждать. Доун может войти в любой момент…

— Извини, ты совершенно прав, — сказала мать. — Прости, пожалуйста.

— Ничто не изменилось, мама. Все по-прежнему.

— Сеймур, — нерешительно начала она. — Один вопрос, дорогой. Если она сдастся полиции, то что будет? Твой папа говорит…

— Что ты пристаешь? — перебил ее отец. — Он же сказал тебе, что тут Доун. Учись сдерживаться.

— должна учиться сдерживаться?

— Мама, не надо прокручивать в голове эти мысли. Ее нет. Она, может, вообще никогда больше не захочет нас видеть.

Ну уж нет! — взорвался отец. — Как это не захочет! Ни за что не поверю. Обязательно захочет!

— Где твоя сдержанность? — спросила мать.

— Разумеется, она хочет нас видеть. Проблема в том, что она не может.

— Лу, дорогой, часто дети, даже в обычных семьях, вырастают и уезжают, и только их и видели.

— Но не в шестнадцать же лет. Не при таких же обстоятельствах. О каких «обычных семьях» ты говоришь? Мы и есть обычная семья. А это ребенок, который нуждается в помощи. Ребенок попал в беду, и наша семья не отвернется от попавшего в беду ребенка!

— Ей двадцать один год, папа. Двадцать один.

— Двадцать один, — подтвердила мать. — В январе исполнилось.

— Она не ребенок, — сказал Швед. — Я только хочу сказать, чтобы вы оба ничего не ожидали, чтобы не расстраиваться.

— Ну, я-то не расстраиваюсь. Я не так глуп. Уверяю тебя, я не расстраиваюсь.

— И не надо. Я очень сомневаюсь, что мы когда-нибудь увидим ее.

Хуже, чем не видеть ее никогда, было видеть ее такой, какой он оставил ее на полу той комнаты. Последние годы он потихоньку подготавливал их если не к полному отказу от надежды, то хотя бы к реалистической оценке будущего. Как мог он рассказать им, что пережила Мерри, какими словами описать, чтобы не убить их? То, что они могли представить себе, не было даже тенью реальности. И зачем кому-то знать эту реальность? Почему им обязательно надо знать?

— Сын, у тебя есть основания говорить, что мы больше не увидим ее?

— Пять лет. Прошедшие пять лет — это достаточно веское основание.

— Сеймур, иногда я иду по улице, а передо мной идет какая-нибудь девушка, и если она высокая…

Он взял мать за руки:

— Ты думаешь, что это Мерри.

— Да.

— Мы все так.

— Ничего не могу с собой поделать.

— Я понимаю.

— И когда телефон звонит, — сказала она.

— Знаю.

— Я ей говорю, — заворчал отец, — что уж звонить-то она не станет.

— А почему? — отвечала она мужу. — Почему бы не позвонить нам? Самое безопасное — позвонить нам.

— Мама, это все пустые ожидания. Давайте хотя бы сегодня не будем больше об этом. Я понимаю, что освободиться от таких мыслей невозможно. Мы все не в состоянии от них избавиться. Но надо попытаться. Мечтаниями желаемого не осуществишь. Постарайся хоть чуть-чуть отодвинуть от себя эти мысли.

— Постараюсь, дорогой, — ответила мать. — Мне уже легче, поговорили — и уже легче. Все время держать это в себе я не могу.

— Я понимаю, но мы же не можем шептаться при Доун.

Он как-то всегда легко понимал свою мать — не то что отца, который немалую часть жизни провел в перепадах настроения и своего отношения к ближнему — от сочувствия к неприязни, от участливого понимания к полному равнодушию, от мягкой доверительности к несдерживаемой гневливости. Он никогда не боялся противоречить ей, никогда не застывал в недоумении по поводу того, чью сторону она принимает или что ее взбесит в следующую минуту, как это было с отцом.

Ее индустрией в отличие от мужа была только любовь к родным. Простая душа, она хлопотала лишь об одном — чтобы ее мальчикам было хорошо. Еще ребенком он чувствовал, что, когда она с ним разговаривает, она как будто пускает его прямо в свое сердце. Если же говорить об отце, к сердцу которого он имел довольно-таки свободный доступ, то сначала нужно было пробиться через отцовский лоб, крепкий лоб упертого спорщика, вскрыть его с наименьшей кровопотерей, а уж потом добираться до всего остального.

Какая она стала маленькая, просто удивительно. И не один остеопороз тут поработал: что не удалось ему, разрушила Мерри. Сейчас мать, в его молодости — жизнерадостная женщина, которая и в свои средние лета долго получала комплименты за юношескую живость, была старушкой, с согбенной и искривленной спиной, с высеченным морщинами выражением обиды и недоумения. Когда ей кажется, что никто не смотрит, у нее выступают слезы на глазах. Во взгляде этих глаз — и давняя привычка переносить боль, и изумление — как можно такую боль переносить столь долго? И однако все его детские воспоминания (даже циничный, разуверившийся во всем Джерри, если бы его спросили, подтвердил бы их достоверность) возвращают к нему другой образ матери — высокой, как будто возвышающейся над всеми ними, пышущей здоровьем рыжеватой блондинки, умеющей чудесно смеяться и упивающейся своим положением единственной женщины в мужском окружении. Сейчас — да, а когда он был маленьким, ему совсем не было странно и удивительно, что человека с равной легкостью можно узнать по лицу и по смеху. Ее смех — не теперь, а раньше, когда были поводы смеяться, — он сравнил бы с легкой парящей птицей, поднимающейся все выше, выше, а при виде вас — если вам повезло быть ее ребенком, — то, к вашему восторгу, — и еще выше. Не обязательно было видеть ее, чтобы определить ее местоположение в доме — в доме, который не столько отражался в его мозгу, сколько был самим мозгом (кора его головного мозга делилась не на передние, теменные, височные и затылочные доли, а на первый этаж, второй этаж и подвальное помещение — гостиную, столовую, кухню и все остальное).