И, стало быть, надо ехать в Ньюстед. В Ньюстеде у него не будет болеть голова о сотне акров земли. В Ньюстеде он будет среди закоренелых демократов. В Ньюстеде его семья будет жить в окружении молодых еврейских пар, у ребенка в друзьях будут евреи, а дорога до «Ньюарк-Мэйд» будет занимать от силы полчаса, если ехать прямо по Саут-Орандж-авеню. «Папа, я до Морристауна доезжаю за пятнадцать минут». — «Это без снега. А в снег не доедешь. Будешь дорожные правила соблюдать — не доедешь». — «Я сажусь на экспресс в 8.28, и в 8.56 я уже на Брод-стрит. Иду пешком до Централ-авеню и прихожу на работу в шесть минут десятого». — «А в снегопад? Ты мне не ответил про снегопад. А если поезд сломается?» — «Этим поездом ездят биржевики. Юристы, бизнесмены, которым надо в Манхэттен. Богачи. Это не поезд, который идет ни свет ни заря, и он не ломается. Да и в ранних поездах есть вагон-салон, ты не думай. Это же не глухомань какая-нибудь». — «Ты почти уже запудрил мне мозги», — ответил отец.
Швед же, как какой-нибудь пионер-переселенец былых времен, не собирался поворачивать назад. «Неразумно», «непрактично» — это для отца неразумно и непрактично, а он воспринимал свое решение как акт мужества. После женитьбы на Доун Дуайр покупка этого дома с сотней акров угодий и переезд в Олд-Римрок были самыми дерзкими его поступками. Нью-Джерси для его отца — все равно что Марс, а для него это была Америка — он чувствовал себя пионером, осваивающим Нью-Джерси. В Олд-Римроке за их порогом лежала сама Америка. Вот что грело ему душу. Еврейский комплекс неполноценности, ирландский комплекс неполноценности — к черту все это. Мужу с женой всего по двадцать пять, ребенку еще нет года: это и в самом деле было дерзко — уехать в Олд-Римрок. Но он уже не раз слышал, что в кожевенном бизнесе отцы нередко подминают под себя сильных, умных, талантливых парней, и он не собирался пополнять их ряды. Он душой полюбил дело, которым занимается отец, сделал все, что положено ему по рождению, но теперь он удаляется в другие пределы, и черт его подери, если он не будет жить там, где хочет.
Нет уж, у нас не будет никаких комплексов неполноценности на почве национальности. Мы отъехали на тридцать пять миль от всяких комплексов. Никто не говорит, конечно, что переходить границы религий легко. Никто не говорит, что предрассудков нет — он сам с ними сталкивался в морской пехоте: в тренировочном лагере пару раз пришлось-таки впрямую осаживать антисемитов. У Доун тоже был случай узнать, что такое махровый антисемитизм. На том конкурсе в Атлантик-Сити приставленная к ней патронесса с откровенной брезгливостью сказала про 1945 год, когда «Мисс Америка» стала Бесс Майерсон: «Тогда победила еврейка». Ей доводилось слышать немало шуточек о евреях в родном городе, но ведь Атлантик-Сити — это уже большой мир, такой, какой он есть, и она была в шоке. Тогда Доун ничего ему не рассказала — боялась, как бы он не обиделся, потому что она вежливо промолчала, вместо того чтобы послать эту дуру куда подальше, особенно после того, как та заявила: «Не спорю, Майерсон была красотка, но все равно это позор для конкурса». Во всяком случае, сейчас это не имеет никакого значения. Доун была всего лишь одной из участниц, двадцати двух лет от роду — что она могла сказать или сделать? Он имеет в виду, что они оба знают не понаслышке, что предрассудки такого рода существуют. Но в просвещенном Олд-Римроке религиозные различия не так уж сильно подчеркиваются.
Доун преувеличивает. Если она смогла выйти замуж за еврея, то она уж точно сумеет подружиться с соседом-протестантом, тем более если муж сумеет. Протестанты — всего лишь одна из категорий американцев. Их было мало там, где она росла; где он рос, их тоже было мало, — но их не так уж мало в Америке. Давайте начистоту: они и есть Америка. Но если ты не станешь восхвалять все католическое, как твоя мать, а я не стану вслед за отцом утверждать, что евреи — это соль земли, тогда наверняка окажется, что вокруг много людей, которые не носятся с протестантизмом, как это делали их отцы и матери. Сейчас никто ни над кем не возносится. Как раз за это мы и сражались на войне. Наши родители не улавливают новых веяний, не чувствуют реалий послевоенного мира, в котором люди вполне могут жить в согласии — всякие люди, бок о бок, независимо от происхождения. Мы новое поколение, и не нужны нам ничьи комплексы, ни свои, ни чьи бы то ни было. И богачей не надо бояться. Знаешь, что выяснится, когда ты познакомишься с ними поближе? Что это обычные люди, которые хотят жить как все. Давай будем здраво смотреть на все это.
Ему пришлось пустить в ход все свое красноречие, чтобы утихомирить Доун насчет Оркатта, тем более что тот мало показывался на их горизонте после знаменитой поездки (Доун называла ее не иначе как «экскурсия по семейному кладбищу Оркаттов»). В то время между Оркаттами и Лейвоу еще не завязалось ни светского общения, ни даже легких приятельских отношений, хотя Швед регулярно в субботу утром появлялся на лугу позади дома Оркатта, чтобы сыграть в тач-футбол со знакомыми Оркатта и такими же, как сам Швед, бывшими солдатами со всего округа Эссекс, один за другим переселяющимися сюда, на широкие просторы, с недавно заведенными семьями.
Одним из таких был Бакки Робинсон, оптик по профессии, дюжий косолапый коротышка с круглым ангельским лицом, который во времена, когда Швед заканчивал школу, играл защитником во втором составе команды «Хиллсайд-Хай», традиционном сопернике Уиквэйка в День благодарения. В ту субботу, когда Бакки впервые появился в их компании, Швед услышал, как он рассказывал Оркатту, загибая при этом пальцы, о спортивных подвигах Шведа в последний школьный год: «…лучший игрок в футбольной сборной города, центровой в баскетбольной сборной города и округа, первый базовый в бейсбольной сборной города, округа и штата…» В другое время Шведу совершенно не понравилась бы столь откровенная демонстрация благоговения перед ним в компании, от которой он не хотел ничего, кроме дружеского расположения, и где его вполне устраивало положение рядового гражданина, пришедшего погонять мяч на лужайке; но Бакки изливал свой энтузиазм по его поводу не на кого иного, как на Оркатта, а против этого Швед не возражал. Он не был в контрах с Оркаттом — да и с чего бы? — но слышать, как Бакки восторженно расписывает Оркатту то, что в других обстоятельствах Швед предпочел бы укрыть за завесой скромности, оказалось приятно, и даже более, чем он мог вообразить, — это было как утоление желания, о котором он и не подозревал, — желания расквитаться.
Оптик не верил своему счастью, когда несколько недель подряд оказывался со Шведом в одной команде. Для всех новый сосед был Сеймуром, но Бакки неизменно называл его Шведом. Кто бы из игроков ни был готов принять мяч, кто бы ни размахивал изо всех сил руками, пытаясь привлечь внимание Бакки, тот видел только Шведа и только ему пасовал. «Давай, Великий Швед!» — кричал он, когда Швед, взяв очередной пас Робинсона, снова смешивался с кучей игроков. Со школьных времен никто, кроме Джерри, не звал его Великим Шведом; у Джерри, правда, это всегда звучало иронически.
Раз Бакки попросил Шведа подвезти его в автосервис, где чинили его машину, и по дороге вдруг объявил, что он тоже еврей и что они с женой недавно вступили в общину Морристаунской синагоги. Здесь, сказал он, они все больше и больше сближаются с еврейской общиной. «Чувствуешь поддержку. В городе-то в основном гои. Хорошо, когда поблизости есть друзья-евреи». Еврейская община Морристауна, хотя и не очень большая, образовалась еще до Гражданской войны; она пользовалась авторитетом и включала в себя немало влиятельных горожан — например, попечителя Мемориального госпиталя (по его настоянию два года назад в штат больницы были наконец-то приняты два врача-еврея) и владельца лучшего в городе универмага. Зажиточные еврейские семьи уже лет сорок жили здесь в больших оштукатуренных домах на Уэстерн-авеню, хотя в общем этот район не считался особо дружественным к евреям. В детстве родители возили Бакки в Маунт-Фридом, курортный городок на окрестных холмах, где они каждое лето неделю жили в отеле Либермана. Там Бакки и полюбил деревенский пейзаж Морриса, безмятежную, живописную сельскую местность. Излишне говорить, что во Фридоме евреям было хорошо; еще бы: десять или одиннадцать крупных отелей, и все принадлежат евреям, десятки тысяч отдыхающих — исключительно евреи, которые в шутку сами же называют это место «Маунт-Фридман». Если живешь в городской квартире в Ньюарке, Пассаике или Джерси-Сити, неделя во Фридоме воспринимается райской. А сам Морристаун, город хоть и явно не еврейский, все же был многонациональной общиной юристов, врачей и биржевиков; Бакки с женой любили ездить туда в кино, любили местные магазины — превосходные, надо отдать им должное, — любили красивые старинные здания и тот факт, что многими украшенными неоновой рекламой магазинами на Спидуэлл-авеню владели евреи. А известно ли Шведу, что перед войной на вывеске площадки для гольфа на окраине Маунт-Фридома была нацарапана свастика? Знает ли он, что ку-клукс-клановцы собирались на свои встречи в Бунтоне и Дувре? Что в Клан вступали простые селяне и городские рабочие? И совсем близко, милях в пяти от центра Морристауна, на лужайках возле домов зажигали кресты?