Людское клеймо | Страница: 89

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В какой-то момент его настроение изменилось — он скинул внешнюю броню, в которой сначала меня встретил, и, казалось, решил сделать общение со мной более содержательным и тесным. Поза его осталась той же — скорее, позой рыбака, чем собеседника, — но ауру антисоциальности в какой-то мере рассеивал теперь тон его голоса, более богатый и раздумчивый, чем я мог ожидать. Я бы даже назвал этот тон глубокомысленным, пусть и в некоем чрезвычайно отвлеченном роде.

— Тут ведь холмы, высокое место, — сказал он. — Домов никаких нет. Никто не живет. Никаких коттеджей на берегу. — За фразой неизменно следовала многодумная пауза: веское заявление сменялось сверхнасыщенной тишиной и оставалось только гадать, кончил он беседу или нет. — Тут вообще мало чего делается. И шума почти никакого. Озеро — тридцать акров. И нет этой публики с бензиновыми бурами. Треск, вонь — ничего этого нет. Семьсот акров пустой хорошей земли и леса. Просто красивое место. Тишина, покой. И чисто здесь. Никакой грязи. Ни тебе суеты, ни суматохи, ни сумасшествия этого вечного.

Наконец — взгляд наверх. Увидеть меня, оценить. Быстрый взгляд, на девяносто процентов непроницаемый, на остальные десять пугающе прозрачный. Я не мог разглядеть в этом человеке ни крупицы юмора.

— Главное — в секрете это держать, — сказал он. — Тогда и дальше можно пользоваться.

— Разумно, — заметил я.

— Понастроили себе городов. Живут в суете и суматохе. Работа, работа. Утром на службу — сумасшествие. Днем на службе — сумасшествие. Вечером домой — то же самое. Транспорт. Пробки. Они во всем этом по уши. А я не хочу.

Можно было не спрашивать, кто такие „они“. Пусть я не городской житель, пусть я не пользуюсь бензиновым буром, все равно я — „они“, все мы — „они“, все, кроме одного человека, сидящего на ведре посреди озера, покачивающего короткое удилище и говорящего в лунку, пробитую в толще льда. Сознательно обращающегося не столько ко мне (то есть к „они“), сколько к стылой воде под нами.

— Бывает, турист какой-нибудь пройдет, или лыжник, или кто-то вроде вас. Увидит мою машину и найдет меня, как-то они меня здесь находят, спустится ко мне, и, когда ты сидишь на льду, люди вроде вас, которые не рыбачат… — Тут он опять посмотрел на меня, мистически прозревая мою непростительную принадлежность к „они“. — Вы, думается, не рыбачите.

— Нет. Увидел просто ваш пикап. Хороший день, решил покататься и погулять.

— Вот и они то же самое, — сказал он таким тоном, словно, когда я только показался на берегу, ему все уже со мной было ясно. — Увидят рыбака и обязательно подойдут, любопытство разбирает, и начинают спрашивать, сколько наловил. А я как делаю… — Тут ход его мысли, казалось, внезапно прервался, словно он подумал: „Что я говорю? О чем это я, к чертям собачьим?“ Когда он снова начал, сердце у меня застучало от страха. Я подумал: теперь, раз рыбалка так и так испорчена, он решил со мной поразвлечься. Устроить маленький спектакль. Уже не рыбак, а Лес Фарли и все то многое, чем он является и чем не является.

— А я как делаю, — повторил он. — Положим, рыба у меня вся на льду. Я тогда как сегодня, когда вас увидел, всю рыбу в пластиковый мешок и под ведро, на котором сижу. Вот рыбки-то и не видно. Человек подходит, спрашивает: „Ну как?“ А я ему: „Никак. Похоже, здесь вообще нет рыбы“. А я уже штук тридцать вытащил. День отличный. Но я говорю: „Без толку, домой уже собираюсь. Два часа сижу, и ни одной поклевки“. Ну, они поворачиваются и уходят. И другим потом скажут, что на этом пруду делать нечего. Вот как я секрет берегу. Может, и нечестно маленько. Но место того стоит.

— А я-то знаю теперь, — заметил я.

Но мне было ясно, что никакими силами не заставить его заговорщически рассмеяться или улыбнуться хотя бы, вспоминая свои игры с такими же, как я, нарушителями его владений. Нечего было и пытаться смягчить его таким образом — и я не стал пытаться. Я вдруг понял, что, хотя ничего подлинно личного между нами сказано не было, мы если не моим, то его решением уже поставлены по отношению друг к другу в такое положение, где не помогут никакие улыбки. Наш разговор в этом удаленном, морозном, безлюдном месте внезапно приобрел колоссальную важность.

— И еще я знаю, что в этом ведре уйма рыбы, — сказал я. — Сколько сегодня?

— Вроде на вид вы из тех, что умеют хранить секрет. Штук тридцать — тридцать пять. Да, похоже, вы честный человек. Кажется, я вас узнал. Писатель?

— Он самый.

— Знаю, знаю. А живете у болота, где цапля. В доме Дюмушеля.

— Точно. Так была фамилия человека, который мне его продал. Но скажите мне, раз уж я умею хранить секреты, почему вы сидите здесь, а не вон там, к примеру? Как вы на этом большом озере выбираете место, где ловить?

Даже если он не прилагал всех усилий, чтобы я побыл здесь подольше, я, казалось, сам прилагал к этому все усилия.

— Наверняка никогда нельзя знать, — сказал он. — Для начала пробую, где в последний раз рыба брала. Если в ту ловлю был порядок, там же и начинаю.

— Ясно теперь. А то меня давно уже это интересует.

Все, уноси ноги, подумал я. Поговорили — и хватит. Более чем. Но представление о том, кто он такой, удерживало меня. Фарли как факт — вот что удерживало. Не умозаключения. Не медитация. Не писательское размышление. Нет — сама реальная штука. Закон самосохранения, который за пределами моей работы так строго управлял моей жизнью последние пять лет, вдруг перестал действовать. Как я не мог повернуть назад, когда шел к нему по льду, так и теперь я не мог прервать разговор и дать дёру. Храбрости тут не было никакой. Рассудка, логики — тоже. Он передо мной! Вот и все, что тут было. Плюс страх. В плотном коричневом комбинезоне, в черной шапочке, в резиновых сапогах на толстой подошве, в надетых на большие руки охотничьих или солдатских камуфляжных перчатках без кончиков пальцев передо мной сидел человек, убивший Коулмена и Фауни. В этом у меня не было сомнений. Просто так они не вылетели бы с дороги и не упали бы в реку. Вот он, убийца. Он самый. Как же я уйду?

— А всегда потом клюет? — спросил я. — Всякий раз, как возвращаетесь на старое место?

— Да нет. Рыба, она стаей ходит. Там, подо льдом. Сегодня она на северном краю пруда, а завтра уже на южном. Бывает, два дня подряд стоит на одном месте. Стоит и стоит. Рыба, она как: держится стаей и не очень много сейчас движется, потому что вода холодная. Они подстраиваются под температуру воды, и когда вода холодная, замирают и мало едят. Но если ты наткнулся на стаю, можно до черта рыбы поймать. А бывает, приходишь на тот же самый пруд, весь его ведь не истыкаешь лунками, и пробуешь в пяти, в шести местах — без толку. Ни одной. Значит, бьешь мимо стаи. Ну и сидишь себе просто.

— Близко к Богу, — сказал я.

— Во-во.

Я ожидал от него чего угодно, но только не разговорчивости — она поразила меня, как и его рьяное желание объяснить мне, что делается в пруду в холодное время года. Откуда, интересно, он знает, что я писатель? Знает ли он также, что я был другом Коулмена? Знает ли, что я был на похоронах Фауни? Можно было предположить, что в его сознании сейчас роится столько же вопросов обо мне и о цели моего появления здесь, сколько в моей голове — о нем. Громадное светлое обведенное дугами пространство, холодные округлые берега, обступившие большой овал чистой воды под слоем твердого, точно камень, льда, извечная жизнь озера — образование льда, обмен веществ у рыб, множество беззвучных, древних, неуклонно действующих сил — все это создавало картину встречи двух людей на вершине мира: неслышно тикают два скрытных недоверчивых мозга, и вся интроспекция, какая тут есть, — это наша взаимная ненависть и паранойя.