Она была такая хорошая | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но лучше всего в Джулиане был даже не его веселый нрав, а то, что он мог понять, как тяжело бывшему джи-аю привыкать к штатской жизни. Отец Роя для первой мировой войны был слишком молод, а для второй — слишком стар, и поэтому он не понимал, что значит быть „ветераном“, как и многое другое в современной жизни. Что за два года службы взгляды человека могут измениться — до этого он допереть не мог. И то, что человек отдыхает душой рядом с тем, кто его понимает, с кем он может поговорить обо всем на свете, отец тоже не мог взять в толк и считал пустой тратой времени. Он и в самом деле доводил Роя до белого каления.

Не в пример ему Джулиан был готов без конца слушать Роя. Правда, и он не прочь был давать советы, когда их не просят, но все-таки есть маленькая разница: советуют тебе или приказывают. Как-то мартовским вечером (а надо сказать, Джулиан выслушивал Роя вот уже битых полгода), когда они с Роем, покуривая сигары, смотрели по телевизору шоу с Мильтоном Берли, Рой, дождавшись рекламы, заговорил: он начинает подумывать, что, может, отец и прав — время течет между пальцами, как вода…

— Что-то уж больно ты плачешься, — отозвался Джулиан, — тебе что — сто лет в обед?

— Ну, не в этом же дело, дядя Джулиан…

— А в чем? Ты давай не дури.

— Жизнь ведь…

— Жизнь! Тебе двадцать годков. Понял? Двадцать, Верзила, и это не веки вечные. За ради Христа, поживи нормально хоть чуток, не дури. И хватит об этом.

И вот на другой день Рой наконец решился: поехал в Уиннисоу и купил подержанный двухцветный „гудзон“ позапрошлого выпуска.

2

Спрятавшись за занавесками, Элли Сауэрби и ее подружка Люси частенько поглядывали, как он возится с машиной. Время от времени Рой присаживался на бампер своего „Гудзона“ — колени подтянет к груди, а перед глазами крутит бутылку кока-колы. „Бравый вояка задумался над будущим“, — говорила Элинор и фыркала. Но Рой притворялся, что не замечает их, даже когда Элинор барабанила пальцами по стеклу и потом быстро отпрыгивала от окна. Погода стала теплее, и теперь нередко можно было видеть, как он лежит, развалясь в машине — ноги на спинке переднего сиденья, в руках — библиотечная книга. „Эй, Рой! А в Швеции ты где будешь жить?“ — кричала Элли. В ответ на это он обычно громко хлопал дверцей. „Он читает все, что пишут о Швеции. Половина фермеров в нашей округе бежали оттуда без оглядки, а он туда собирается“.

— Правда? — отозвалась Люси. Ее это не задевало, хотя ее дедушка был фермером, он приехал из Норвегии.

— Ну, надо надеяться, что он все же уедет, — продолжала Элли. — А то папа боится, как бы он к нам насовсем не переселился. И так целыми днями тут торчит… — Она опять высунулась из окна: — Рой! Тебе мать звонила, говорит, собралась продавать твою кровать.

Но он уже лежал под машиной, и со второго этажа были видны только его подметки. Замечал он девушек лишь в гостиной, когда они выходили в сад через раздвижные стеклянные двери, а он ни за что не хотел подвинуть ноги, ни на полдюйма, так что им приходилось перешагивать его ботинки. И вообще Рой вел себя так, будто дом разделен на две команды: в одной — он с Джулианом, в другой — девушки и миссис Сауэрби.

Но что бы он там ни воображал, Люси Нельсон все же не думала, будто Айрин Сауэрби с ней заодно. Хотя с лица миссис Сауэрби не сходило выражение любезности и гостеприимства, Люси была почти уверена, что за глаза та не слишком-то хорошо отзывалась и о ней самой, и о ее семействе. Как только Люси появилась у них в доме, миссис Сауэрби стала называть ее „дорогая“, а уже через неделю Элли с ней раздружилась и исчезла из ее жизни так же внезапно, как и появилась. А причина тому — Люси твердо была в этом уверена — в матери Элли. То ли она наслушалась всяких гадостей об отце Люси, то ли о ней самой, но миссис Сауэрби не захотела, чтобы Люси ходила к ним в дом.

Это произошло в сентябре, в их выпускной год. А в феврале, словно эти четыре месяца она не вела себя довольно странно для благовоспитанной девицы, Элли просунула ей в шкафчик веселую, дружескую записку, и после школы Люси опять пошла в гости к Сауэрби. Конечно, она могла бы написать Элли: „Нет уж, спасибо! С другими можешь обращаться как угодно, но со мной этот номер не пройдет. Я вовсе не ничтожество, Элли, что бы там ни думала твоя мать“. Или даже вообще не удостоить ее ответом, и пусть себе заявится к половине четвертого к флагштоку и увидит, что Люси там нет и что она вовсе не так уж жаждет стать опять ее подругой.

Конечно, было обидно, что Элинор сначала так увлеклась ею, а потом внезапно охладела, но дело было даже не в этом, а в том, что неожиданная вспышка заставила Люси принять решение, которое она наверняка бы не приняла и в котором потом горько раскаивалась. Но, в общем-то, она виновата гораздо больше Элинор (во всяком случае, ей хотелось верить в это, когда она перечитывала записку на голубой бумаге с монограммой „Э.Э.С.“ наверху). В глубине души она понимала, что Элли Сауэрби ей не компания, ведь она выше Элли во всех отношениях, кроме наружности (которой она не придает большого значения), и богатства (которое вообще ничего не значит), и платьев, и мальчиков… Но именно потому, что, по ее твердому убеждению, Элли уступала ей во всем и тогда, в сентябре, обошлась с ней уж хуже некуда, сейчас, в феврале, Люси решила простить ее и опять пойти к Сауэрби.

А куда еще идти? Домой? Слава богу, ей оставалось прожить там с ними всего лишь двести дней — четыре тысячи восемьсот часов, но тысяча шестьсот как-никак уйдут на сон, а потом она уедет в Форт Кин, в новое отделение женского колледжа. Она подала прошение на одну из пятнадцати полных стипендий, предназначенных для студенток штата, и, хотя папа Уилл говорил, что хоть что-нибудь получить и то почетно, ее расстроило поздравительное письмо, в котором ей сообщали, что она получит жилищное пособие в сто восемьдесят долларов, покрывающее годовые расходы на общежитие. Из выпуска в сто семнадцать человек она пока шла двадцать девятой и теперь горько сожалела, что не трудилась как последний раб, чтобы получить „отлично“ по физике и латыни, где даже четверка с минусом была для нее до сих пор настоящей победой. И тут дело даже не в деньгах. Мать уже давно откладывала деньги на ее образование и сумела скопить две тысячи долларов, кроме того, у Люси было одиннадцать сотен собственных сбережений, а если прибавить еще и жилищное пособие — этого вполне хватало на четыре года учебы, если летом работать полную смену в Молочном Баре и не расходовать денег зря. Люси расстраивало одно: она хотела быть совсем независимой и надеялась, что уже с осени 1949 года больше ничего никогда у них не попросит. Она выбрала Форт Кин прошлым летом потому, что это был самый дешевый из приличных колледжей, а кроме того — единственный, где она могла получить финансовую поддержку от штата. Люси твердо решила поступать туда и ни минуты не колебалась, даже когда мать открыла ей секрет своего „университетского фонда“.

Взять эти деньги претило Люси не только потому, что они продолжали бы связывать ее с домом, но и потому, что она знала, как мать собирала эту сумму. Вплоть до пятого класса ей казалось, что раз она дочь миссис Нельсон, учительницы музыки, это должно поднимать ее в глазах окружающих, а потом вдруг ребята, в теплую погоду ждущие на крыльце, а зимой сидящие в пальто в прихожей, оказались ее одноклассниками. И это открытие преисполнило ее ужасом… Как бы она ни бежала из школы, как бы тихонько ни пробиралась в дом, все равно кто-нибудь — и всегда мальчишка! — уже сидел за пианино и обязательно оборачивался как раз в ту минуту, когда его одноклассница Люси Нельсон поднималась по лестнице в свою комнату.