Профессор Желания | Страница: 12

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вернувшись в полуподвал, я прямо с порога раздеваю Биргитту. Она не противится. Чего стоит Биргитте непротивление, можно только догадываться; нрав у нее вообще-то крутой. Мы оба страшно сопим, угождая друг дружке до изнеможения. Я полностью одет, а она совершенно обнажена. Я называю ее шлюхой и сукой. Она требует, чтобы я оттаскал ее за волосы. Я не понимаю, всерьез или в шутку мне следует это делать; выслушивать подобные пожелания мне еще не случалось. Господи, как же далеко я ушел от поцелуев в пупок Шелковой (не выше и не ниже!) в общежитской прачечной прошлой весной!

— Хочу почувствовать тебя там! — визжит она. — Сильнее!

— Так?

— Да!

— Так, сучка? Так, шлюшка? Так, Биргитта?

— Так! Так! Так!

Еще час назад я боялся, что пройдут долгие десятилетия, прежде чем ко мне вернется мужская сила, боялся даже того, что кара (если это именно кара) может оказаться пожизненной. И вот я провожу ночь, дикая страсть которой искрится энергией, о существовании каковой в себе я и не догадывался, не осмеливался догадываться; или, вернее, до сих пор мне еще никогда не попадалась партнерша примерно моего возраста, способная обнаруживать подобный темперамент не в ссоре, а в любви. До сих пор мне каждый раз приходилось тратить такую бездну усилий на то, чтобы, продвигаясь мелкими шажками, улещать, умолять, выклянчивать разрешение на въезд в туннель, ведущий к наслаждению, что я и не подозревал о возможности движения в противоположную сторону; не подозревал, что могу и сам подвергнуться упорной осаде и бурному натиску, равно как и о том, что мне это придется по вкусу. Сдавив ляжками голову Биргитты, я вставляю ей в рот — вставляю так, словно мой член — это дыхательная трубка, спасающая ее от удушья, и вместе с тем орудие палача, вершащего казнь. А вот уже она сама, вообразив меня, должно быть, седлом, садится мне на лицо и несется вскачь, вскачь, вскачь.

— Обзывай меня! — кричит Биргитта. — Обзывай! Мне нравится, когда меня обзывают грязными словами!

А наутро — ни малейшего признака раскаяния в чем-нибудь из того, что было сделано или сказано ночью. Ни малейшего!

— Мы с тобой та еще парочка, — говорю я.

— А я это с самого начала знала, — отвечает она со смехом.

— Поэтому я, знаешь ли, и не съехал сразу.

— Да, знаю.

Однако я продолжаю строчить письма Элизабет (правда, уже не в присутствии Биргитты). В холле студенческого общежития висят почтовые ящики, один американский приятель разрешил мне пользоваться своей ячейкой; вернее, я пользуюсь его адресом, а он передает мне приходящую на мое имя корреспонденцию. Элизабет присылает мне снимок, на котором видно: рука у нее больше не в гипсе. На обратной стороне напечатано на пишущей машинке одно-единственное слово — «Я». Немедленно разражаюсь ответом: какое счастье, что ты поправилась. Я пишу ей, что продолжаю совершенствоваться в шведском: учу грамматику по учебнику, еженедельно покупаю в киоске на Чаринг-Кросс-роуд «Свенска дагбладет» и с помощью карманного шведско-английского словаря, который она же мне и подарила, осиливаю, как минимум, первополосные материалы. Хотя на самом деле газету покупает Биргитта, я и впрямь пыхчу над переводом, причем за счет времени, украденного у «Старшей и Младшей Эдды». Однако, сочиняя послания Элизабет, я верю в то, что занимаюсь шведским языком именно ради нее, ради нашего общего, нашего совместного будущего; благодаря этому я смогу жениться на ней, осесть у нее на родине и заняться, например, преподаванием американской литературы в каком-нибудь шведском колледже. Да, я и впрямь все еще верю, что способен полюбить девушку, которая носит на шее медальон с фотографией отца… верю, что уже полюбил ее. Какая моя Элизабет красавица! Погляди на нее, твержу я себе, идиот, погляди на нее хорошенько! Где найдешь ты зубки белее, щечки круглее, глазки (вернее, глазища!) голубее, а ее рыжевато-янтарные волосы… не зря, ох не зря, сказал я ей тем вечером, когда она преподнесла мне в подарок маленький англошведский и шведско-английский словарь с трогательной надписью: «Я — тебе», что такие косы называются по-английски «роскошными», а само это словосочетание можно встретить разве что в поэтическом мире волшебных сказок.

— А вот нос у меня, — говорит Элизабет, сверившись предварительно со словарем, — самый обыкновенный. Это нос крестьянки. Он похож на овощ в огороде. Круглый такой, как луковица тюльпана… А как называется по-английски этот овощ? Земляной тюльпан?

— Он называется картофелем. Или, попросту, картошкой.

— Да, вот именно. И когда мне будет сорок, нос превратится в самую настоящую картошку и я стану страшилищем.

На самом деле носик у нее как носик; носик как у миллионов и миллионов других женщин; на лице Элизабет он производит скорее трогательное впечатление полным отсутствием каких бы то ни было претензий. А какое это прелестное личико, какое счастливое, какое по-детски безмятежное! Как весело она смеется! Как простодушно! Эта девушка сражает меня наповал уже тем, с какой легкостью она произносит: «У меня руки из одного места растут». Из одного места! Такая невинность обезоруживает. А как доверчиво смотрит она на меня, этот взгляд всякий раз застигает меня врасплох и берет в полон!

Однако каким бы медитациям ни предавался я над фотографией наивной Элизабет, сплю я с Биргиттой, с миниатюрной и гибкой Биргиттой; с девушкой куда менее беззащитной и не в пример более испорченной; девушкой, дерзко глядящей в мир маленькими живыми глазками на узком личике лисички, девушкой с носиком изящно заостренным и верхней губкой неизменно слегка оттопыренной (этот ротик пребывает в неизменной готовности проглотить чужой вызов или бросить собственный), — не столько даже сплю, сколько пребываю в эротическом исступлении весь свой год фулбрайтовского стипендиатства в Лондоне.

Разумеется, разгуливая по Грин-Парку и выдавая напрокат шезлонги каждому встречному и поперечному, Биргитта практически ежедневно подвергается приставаниям «гостей Лондона» (они же — туристы), аборигенов, приходящих подышать свежим воздухом в обеденный перерыв, почтенных отцов семейств, возвращающихся через парк к жене и детям в конце рабочего дня. Именно эти приставания — и сопряженные с ними развлечения и удовольствия — и побудили ее не возвращаться в Упсалу по окончании академического отпуска, да и от курсов «углубленного английского» здесь, в Лондоне, заставили отказаться тоже. «Мне кажется, так я лучше освоюсь с британской системой образования», — утверждает Биргитта.

Однажды в марте, когда внезапно распогодилось и в хмуром лондонском небе засияло солнышко, я решаю поехать в парк на метро и уже там, сидя под деревом, с расстояния в пару сотен метров пристально слежу за Биргиттой, оживленно беседующей о чем-то с господином втрое старше меня, удобно устроившимся в одном из ее шезлонгов. Разговор затягивается чуть ли не на час, после чего пожилой господин поднимается с места, чопорно раскланивается с Биргиттой и удаляется. Может быть, это ее хороший знакомый? Может быть, соотечественник? Или, допустим, доктор Ли с Бромптон-роуд? Ничего не говоря подруге, я приезжаю в парк изо дня в день на протяжении целой недели и, схоронясь за деревом, шпионю за ней и за ее так называемой работой. Поначалу меня самого изумляет тот факт, что, увидев, как Биргитта склоняется к какому-нибудь незнакомцу, сидящему в шезлонге, я каждый раз испытываю сильнейшее сексуальное возбуждение. Разумеется, они всего-навсего разговаривают, и ничего кроме. По крайней мере, ничего, кроме этого, мне не удается увидеть. Ни разу у меня на глазах ни один из этих мужчин и пальцем не прикасается к Биргитте, равно как и Биргитта не прикасается к ним. И я почти полностью убежден, что она с ними ни о чем не договаривается и никаких встреч во внерабочее время не назначает. Возбуждает меня мысль о том, что она — пусть и не делая этого — вполне на это способна… И если я предложу ей что-нибудь в таком роде, она наверняка согласится. «Что за денек! — говорит она мне однажды за ужином. — Весь португальский военно-морской флот сегодня в Лондоне! И что они за красавцы! И представляю, что за мужчины!» Ну, а если я сам предложу..