Дальнейшие мои годы в колледже чем-то похожи на зимы детства и отрочества, проведенные в закрытой по окончании сезона семейной гостинице: сотни вьюг, под завывание которых я прочитываю сотни книг. В эти поистине арктические месяцы домашние заняты в основном починкой всего и вся: я слышу, как скрипят гусеницы трактора, прокладывающего в снегу колею, как сбрасывают с грузовика бревна, которые пойдут на дрова (а те, в свою очередь, на растопку), слышу простые и вместе с тем вдохновляющие звуки — стук топора и визг пилы. Выйдя на заваленное снегом крыльцо, я вижу, как Джордж с Большим Бадом едут к затянутому на зиму брезентом бассейну, чтобы укрепить пляжные кабинки; я машу им рукой, Джордж приветствует меня гудком… и мне кажется, будто вся семейка Кипеш, мама, папа и я, — это троица животных, впавших в зимнюю спячку, только не в открытой любому охотнику норе, а в маленьком фамильном раю, надежно, как какая-нибудь крепость, защищенном со всех сторон.
Конечно, летом наш досуг скрашивают постояльцы; зато в зимние месяцы у нас есть их письма, которые папа зачитывает нам вслух за обеденным столом — не столько даже зачитывает, сколько декламирует, причем в полный голос. Умение подать себя — вот в чем папа видит свое жизненное предназначение, подать себя и сделать людям приятное; и не важно, какими дебилами или хамами окажутся эти люди, все равно к ним нужно относиться как к полноправным представителям человеческого рода. Однако межсезонье не то чтобы переворачивает все с ног на голову, меняя нас ролями, но лишает прежней незыблемости принцип «клиент всегда прав»; отчаянно тоскуя по нашим фаршированным кабачкам, пляжным топчанам и веселью на веранде, летние постояльцы в письмах чуть ли не заискивают перед бывшими (и, как они надеются, будущими) хозяевами. «А только получат номер, — вздыхает мама, — и каждый жлоб со своей жлобихой становятся высокомернее герцога и герцогини Виндзорских». Получив номер, они обращаются с моим отцом так, словно он не владелец заведения, а наемный работник, вернее, придворный шут, призванный служить мишенью для смехотворных августейших придирок, выволочек и насмешек. В пору самого обильного снегопада количество писем доходит до четырех-пяти в неделю: один получил ангажемент в Джексон-Хайтс, другой для поправки здоровья перебрался в Майами, третий открыл новый магазин в Уайт-Плэйнс… Отцу больше всего нравятся письма, в которых изложены самые радостные или, напротив, самые горькие вести. И те и другие доказывают ему (причем в равной мере), что наш «Венгерский Пале-Рояль» кое-что значит для постояльцев — и не только как место летнего отдыха.
Ознакомив нас с письмами, папа расчищает место в конце стола, берет бумагу, кладет ее рядом с тарелкой, полной маминых крендельков с корицей, и принимается за ответ. Отец пишет крупными буквами; я исправляю грамматические ошибки и расставляю знаки препинания (папа обходится тире, которые расставляет как попало, беспорядочно дробя одно-единственное бесконечно длинное предложение-высказывание на философские, сентиментальные, пророческие, хозяйственно-бытовые, политико-аналитические, утешительные и поздравительные фрагменты). Потом мама перепечатывает послание на пишущей машинке, используя бумагу с фирменным логотипом и надписью «Ветхозаветное идиллическое радушие. Прекрасный высокогорный климат и ландшафт. Строжайшее соблюдение кошрута. Искренне Ваши, Эйб и Бэлла Кипеш, владельцы», и впечатывает — уже от себя — постскриптум, подтверждающий бронирование номера на лето и напоминающий о необходимости внести небольшой аванс.
Прежде чем познакомиться с моим отцом на каникулах в здешних местах — ему стукнуло двадцать один, путного занятия он себе еще не выбрал и работал поваром в закусочной быстрого питания, — мама, окончив школу, успела три года проработать секретарем-референтом в финансовом учреждении. Как гласит семейное предание, она была безукоризненной, бесценной и глубоко преданной помощницей своих работодателей с Уолл-стрит, истинных американских патрициев, что сквозило и во внешности, и в манерах, и в сугубо пуританской морали и о чем она с глубочайшим душевным трепетом без устали рассказывала нам до самой своей кончины. Хозяин конторы, внук учредителя фирмы и мамин непосредственный начальник, мистер Кларк, не забывал присылать ей поздравительные телеграммы ко дню рождения даже после того, как, удалившись от дел, обосновался в Аризоне, и каждый год, держа в руках только что полученную телеграмму, мама мечтательно сообщала лысеющему мужу и малолетнему сыну: «Ах, он был такой красавец и такой великан! А как держался! Помню, пришла я устраиваться на работу, а он встает из-за письменного стола и глядит на меня с таким видом… Никогда этого не забуду!» Но так уж вышло, что невысокий плотный густоволосатый парень с накачанными грудными мышцами и бицепсами, не умеющий ни хорошо одеваться, ни правильно себя вести, углядел ее в толпе курортников из Нью-Йорка (все они распевали в тот момент модную песенку, а мама стояла, облокотившись о пианино) и тут же решил: «Вот на ней-то я и женюсь!» Глаза и волосы у нее были настолько темными, а бедра и грудь — настолько округлыми и, как выразился папа, «хорошо развитыми», что он поначалу принял ее за испанку. А страсть к совершенству, до тех пор заставлявшая маму понапрасну заглядываться на Кларка-младшего, стремительно обернулась страстью к усовершенствованию и соответственно к моему будущему родителю как неиссякаемому кладезю мыслимого и немыслимого — в таких количествах — несовершенства.
К сожалению, стоило ей выйти замуж, как те же самые качества, которые делали маму бесценной помощницей величавого начальника — гоя, чуть не довели ее до нервного срыва к концу первого же курортного сезона (а потом это повторялось ежегодно), потому что даже в маленькой семейной гостинице вроде нашей всегда найдется место обидам и жалобам, правомерность которых необходимо расследовать; нерадивым работникам, за которыми нужен глаз да глаз; комплектам постельного белья, которых обязательно должно хватить на всех; кушаньям, которые нельзя подать к столу, не попробовав; бухгалтерским книгам, требующим к себе повышенного внимания… и так далее, и так далее, и, как выясняется, этого, увы, нельзя перепоручить никому, в том числе и людям, специально для такой работы нанятым, потому что, разумеется, никто, кроме нее самой, не сумеет сделать все как надо. Только зимой, когда нам с отцом отводятся совсем не подходящие роли Кларка — старшего и Кларка-младшего, а мама сидит, сохраняя безукоризненную осанку, за большим черным «ремингтоном» бесшумной модификации и перепечатывает письма словоохотливого мужа, мне (на какие-то мгновения) удается рассмотреть в ней ту притворно застенчивую и безмятежно счастливую маленькую сеньориту, в которую папа когда-то влюбился с первого взгляда.
Порой после ужина мама даже позволяет мне, ученику начальной школы, поиграть с ней в «директора и секретаршу»: я ей что-то диктую, а она демонстрирует мне фантастическую скорость машинописи. «Tы владелец пароходства, — говорит она мне, хотя я владею лишь маленьким перочинным ножиком, который мне впервые в жизни купили всего пару дней назад. — Давай диктуй!» Достаточно часто мама напоминает мне о колоссальной разнице между обычной офисной секретаршей и секретарем-референтом, которым она работала в семейной конторе Кларков. Папа с гордостью подтверждает, что она и впрямь была лучшим секретарем-референтом из всех, что когда — либо работали в этой фирме, что засвидетельствовал сам мистер Кларк в поздравительном письме по случаю помолвки. Затем, в одну из зим, решив, что я уже достаточно большой, мама учит меня печатать на машинке, и никогда в жизни, ни до, ни после того, никто не учил меня чему — либо с таким целомудрием и вместе с тем с таким трепетом.