Вечерами из-за кованой изгороди неслись звуки клавесина, гитары и свежие женские голоса, медленно и печально выпевавшие что-то непонятное. Синьор Дито был против воли растроган благозвучием сего наречия, ибо никогда не мог предположить такой мелодичности в немецком языке. Велико же оказалось его изумление, когда он наконец-то узнал, что вилла Роза была снята не для какой-то там немки, а для греческой княгини!
Ни один настоящий римлянин отроду не признавал исторического приоритета Эллады, но, во-первых, синьор Джакопо был сентиментален, во-вторых, он знал, что истинные сокровища Рима – это все-таки античные статуи, вывезенные из Греции… Словом, греческая дама имела право на его расположение; тем паче ничто не занимало его столь сильно, как таинственная principessa [4] и ее окружение. И, очевидно, Святая Мадонна вняла его молитвам, потому что не прошло и двух недель, как синьор Фальконе вдруг появился в палаццо Сакето и, пользуясь правом близкого соседа, спросил Джакопо, где в Риме можно раздобыть приличную упряжку и прочный, но легкий экипаж. При ближайшем знакомстве он оказался словоохотлив, приветлив, радушен и в ответ на любезность пригласил Джакопо посетить виллу Роза.
Синьор Дито бывал там в прежние времена и поразился, увидев, как все изменилось. Роскошные поставцы с посудою, столы, накрытые тяжелыми, шитыми золотом скатертями, серебряные люстры со множеством подсвечников, бархатом обитые табуреты, многочисленные ковры, изделия искусных азийцев, шторы с кистями, темные старинные портреты – все это своей варварской роскошью скрывало обдуманную античную простоту залов. Добродетельные и скромные сальные свечи стояли только в прихожей, а во внутренних покоях горел дорогой аристократический воск. (Джакопо даже не видел щипцов для снятия нагара!) Сладко пахло ладаном и жжеными кипарисными шишечками, до аромата которых, как выяснилось, была весьма охоча княгиня. И пусть через высокие арки на террасу обильно вливалась чистейшая благодать божьего мира, все-таки Джакопо сделалось душно в комнатах, и он с охотою спустился в сад.
Погоду ноября римляне уныло называют омерзительной: почти каждый день полуденный сирокко приносит дожди; здесь же еще благоухали поздние бледные розы, бездумно чирикала меж зеленых дубов и лавров какая-то птица, струи фонтана сияли, изливаясь в каменную чашу, посреди которой маленькая нимфа в венке стыдливо пыталась прикрыть охапкою мраморных цветов свою девственную наготу…
Здесь Фальконе представил синьора Дито сиятельной княгине, вышедшей прогуляться перед сном, после чего и вилла, и сад стали казаться ему каким-то волшебным местом – скромным и в то же время истинно величавым, под стать синьоре Агостине.
В то время княгине исполнилось лет двадцать семь или двадцать восемь. Она была черноглаза, черноволоса и на редкость красива; выражение ее мраморно-белого лица часто менялось: в иные минуты его черты слишком ясно выдавали привычку властвовать над всем, что ее окружает, но в другое время она вся излучала приветливость и доброжелательность, лишенные какого бы то ни было апломба.
Компаньонка княгини понравилась гостю куда меньше. Глаза у нее были не черные (непременная принадлежность красавицы!), а то ли голубые, то ли зеленые, то ли серые, волосы – блеклого русого оттенка, черты лица напрочь лишены классического благородства. Держалась она замкнуто и без малейшей учтивости по отношению к гостю. Конечно, ее положение требовало, чтобы она большею частью помалкивала, однако опытному синьору Джакопо показалось, что мысли этой явной авантюристки вертятся отнюдь не вокруг интересов госпожи, а заняты исключительно собственной персоною, вовсе уж незначительной, на его взгляд.
Как бы там ни было, ни малой толики зловещей загадочности не удалось отыскать синьору Дито ни в молодой княгине, отдыхавшей от османских притеснений в благодатном климате Папской республики, ни в ее окружении. К концу своего визита он даже ощутил некоторую скуку от того, что сие приключение, начинавшееся столь интересно, завершилось весьма прозаично.
Однако синьор Дито был бы вновь заинтригован, увидав, как, едва ворота виллы Роза сомкнулись за ним, приветливая княгиня Агостина бросилась на шею к невзрачной компаньонке, расцеловала ее и горячо воскликнула:
– Теперь этот не в меру любопытный сосед уж, наверное, от нас отвяжется! Ты умница, Лизонька, ты была права, что настаивала пригласить его и открыться перед ним, и с завтрашнего дня мы начнем выезжать!
– Да, ваше сиятельство, – кивнул присутствовавший при сем Фальконе, – воистину лучший способ отвлечь от нас излишнее внимание – это выставить себя напоказ. Спасибо, княжна.
Сероглазая компаньонка смущенно опустила взор.
Господи, как она была счастлива этой похвалою! Она так старалась быть полезною! Казалось, проживи она еще два века, а все же не хватит времени отплатить добром этим людям, вернувшим ей жизнь, спасшим ее, когда…
Как всегда, вспомнив былое, она невольно вздрогнула, словно и теперь бил ее сокрушительный озноб, от которого не было спасения. Кажется, никогда в жизни не промерзала она так, как в тот знойный сентябрьский день!
* * *
Лиза невольно двигалась в воде, посылая вперед обломок дерева, но понимала, что скоро силы вовсе иссякнут, и это понимание не вселяло в нее страха. Волны швыряли ее, как судьба. Сознание мутилось. Она давно утратила понятие о времени и только тупо удивлялась, обнаружив, что поднялся ветер и вокруг вздымаются пенные валы.
Еще одна волна подняла ее, и Лиза, запрокинув голову, увидела совсем близко жаркий взор солнца, глядящего на нее с просторного прозрачного неба. И взмолилась… Она о чем-то просила бога – не о жизни, не о спасении даже, а о чем-то, что дороже жизни и выше спасения! Она не помнила теперь своей мольбы, помнила только, как вдруг снизу ее ударило с такой силою, что дух занялся, а обломок весла вырвался из окоченелых рук.
От сего могучего толчка Лиза пролетела несколько саженей по воздуху и, прежде чем снова погрузиться в изумрудную белопенную волну, успела увидеть далеко впереди черные зубчатые утесы, выступавшие в море.
Берег! Так вот отчего ярились волны! Они почуяли близость берега!
Но близко ли, далеко ли он, ей-то теперь все равно. Для нее он был равно недостижим. Ни одной, ни единой силушки не оставалось более в ее теле; и где-то в глубине сознания она даже вяло разозлилась на надежду, искрой вспыхнувшую в сердце. Бессильная покорность заглушила предсмертный ужас, а эта надежда, не могущая осуществиться, делала ее неминучую погибель мучительной…