Елизавета опустила глаза. Жаль, конечно, этого человека… Ей уже давно рвут сердце вопли избиваемых в холодной.
– Чего же он просил?
– Да ведь граф повелел на Пасху с десяток свадеб готовить: всех холостых, вплоть до четырнадцатилетних, поженить, чтобы на каждую новую семью тягло положить, когда по весне новый передел земельный будет. Крестьяне послали просить этот приказ отменить…
Елизавета нахмурилась, силясь понять, о чем речь.
– А зачем же совсем недоростков женить, если можно на взрослые семьи по второму тяглу наложить? – продолжал Елизар Ильич.
– В самом деле, – согласилась Елизавета, – вполне разумно. Вы предложили это графу?
– Я и рта раскрыть не осмелился, – отмахнулся управляющий. – Он и так был разъярен до крайности! Еще вчера пришло какое-то письмо из Петербурга, и с тех пор граф сам не свой. Повелел послать челобитчика в кирпичный завод на работы, но прежде обрить голову и бороду и надеть на шею железную рогатку.
– Какая жестокость! – с отвращением молвила Елизавета.
– Этого мало, – прошептал управляющий побелевшими губами. – На ночь приказано…
Он не договорил. Из дома донесся такой истошный рев, что собеседники в ужасе вбежали в сенцы и замерли, услышав голос графа, изрыгавшего самые отвратительные ругательства, среди которых «шлюха солдатская» было самым мягким.
Елизавета и Гребешков на миг замерли, пораженные одной ужасной мыслью: неужели их невинная болтовня вызвала этот взрыв гнева?! Они-то знали, что от Строилова можно ждать чего угодно…
Но тут же услышали захлебнувшийся визг Анны Яковлевны, и от сердца у обоих немного отлегло.
Схватившись за руки, словно перепуганные дети, они замерли под лестницей, слушая яростные вопли Строилова, обвинявшего кузину в неверности, в неприличном поведении и в разных бесстыдных выходках. Бог весть, чем умудрилась Аннета столь его разъярить, но ответы ее были не менее грубы и злословны…
Елизар Ильич стеснительно взглядывал на графиню, донельзя огорченный, что вынужден быть свидетелем столь унизительного для нее скандала, бесстыдно обнажающего связь ее мужа с другой женщиной, и бормотал, пытаясь хоть как-то успокоить:
– Поган всякий союз, в коем не сердце, а кровь одна участвует.
* * *
Весь вечер Елизавета просидела одна, дочитывая при свечке французский рыцарский роман «Окассен и Николлет», который впервые прочла еще в юности, в Елагином доме. Было в Любавине кое-что, никому, кроме нее, не нужное: богатейшая библиотека, так что подаренная Мироновым «История» оказалась не единственной отрадою для ее глаз и сердца. Правда, нынче чтению мешали назойливые мысли о злополучном челобитчике, столь жестоко и бессмысленно наказанном, да о робком Елизаре Ильиче…
Наконец глаза стали слипаться. Только юркнула в постель, приготовясь дунуть на свечу, в дверь тихонько постучали.
– Кто там? – спросила донельзя изумленная Елизавета. Никто и никогда не приходил к ней в такую пору, никакая горничная и, уж конечно, не муж! И еще больше удивилась, услыхав вкрадчивый голос Северьяна:
– Его сиятельство барыню к себе требует!
Вот так новости! Что стряслось?
– Погоди, оденусь.
– Велено, штоб шли как есть. Да и к чему одеваться, коли все равно…
Он не договорил, но ухмылка в голосе позволяла догадаться, что подразумевалось под сим внезапным вызовом.
Елизавета ощущала такое неодолимое отвращение к сценам на глазах у слуг, что произнесла как можно суше:
– Придержи язык! – и вышла на лестницу со своей свечой, давая этим понять, что услуги Северьяна ей без надобности.
Лакей не отстал, дотопал следом до самой графской спальни в противоположном крыле дома, забежал вперед и, просунув голову в дверь, объявил: «Ее сиятельство к его сиятельству!»
Спальня Валерьяна, где Елизавета прежде не была ни разу, оказалась в точности такой, как она ее себе представляла: захламленной, прокуренной, с крепким винным запахом, исходящим из откупоренных бутылей, стоявших на ночном столике, вдобавок пропитанная пресловутым ароматическим уксусом, пудрою и помадою для волос. Елизавета тотчас заскучала по своей прохладной, уютной светелке, где витало благоухание яблок, но деваться уже было некуда: она вошла и настороженно стала у порога.
– Входите, Лизхен! – вскричал Валерьян, лежавший в ночной рубахе на разобранной постели.
Он тотчас вскочил, бросился босиком к жене и, схватив ее руку, силком потащил к губам:
– Ну, упрямица, хватит же вам дуться!
Елизавета была так поражена, что безропотно позволила провести себя по комнате и усадить, правда, не на постель, как намеревался граф, а в кресло.
Валерьян был уже изрядно пьян, а тут хватил прямо из горлышка еще. Утершись рукавом, уставился на жену блестящими глазами и смотрел так долго, что сердце ее неприятно забилось.
– Вы на меня сердитесь, Лизхен? – спросил он наконец с такими ласковыми нотками в голосе, что Елизавета второй раз решила, что слух ее обманывает.
Она недоуменно взглянула в его лицо, но встретила вместо ожидаемой издевки самую любезную улыбку.
– Конечно, сердитесь, – сказал Валерьян мягким баритоном, какого она прежде никогда не слышала. – И правильно делаете! Нет мне прощения за то, как я с вами обходился. Поверьте, никто не казнит меня безжалостнее, чем я сам!
– Да господь с вами, сударь, – пробормотала вовсе растерявшаяся Елизавета, – я ведь и не в претензии…
Тут же она запрезирала себя за этот жалкий лепет прощенной служанки, но слова уже было не вернуть.
А Валерьян заметно приободрился.
– Почему же «сударь»? – спросил он с нежностью. – Разве такое обращение возможно между мужем и женою… вдобавок ночью, в спальне?
И с этими словами он разжал ее пальцы, все еще стискивавшие подсвечник, поставил его на столик, поднес ее руку к губам, но не поцеловал, а лишь погладил ею себя по щеке. Легко, едва касаясь, словно робея…
Глаза Елизаветы затуманились. В ней еще жили страхи и обиды прежних дней, но среди этой настороженности душевной она вдруг ощутила легкое дуновение покоя. Того самого, о котором напрасно мечтала столько времени. И это было так хорошо, так сладостно…