Неужели я не имела права получить от жизни хоть самое малое удовольствие? Такое невинное? Кому я причиняла вред? Никому!
Он выследил меня, он все узнал. И встал на моем пути.
Да, я смела его со своего пути. Совершенно так, как ветер сметает сухие листья, чтобы гнать их по дороге из Муляна во Френи чтобы в шорохе слышался свист велосипедных колес…
Не буду об этом писать! Не буду! Писать об этом – значит вызывать призрак былого. Призрак, из-за которого я двадцать два года назад обрекла себя на почти полное затворничество – словно бы сама себя зарыла в могилу.
А русская… Она-то себя живьем в могилу не зароет! Ее не сломит ничто! Вот еще что я увидела в ее глазах. Вот что взбесило меня в ней. Вот чему я позавидовала яростно, люто, до того, что у меня очередной приступ астмы едва не случился. Очень может быть, что он свел бы меня в могилу… И я только пуще возненавидела русскую – из-за того, что она могла стать причиной моей смерти.
Я сама была такой, как она. Я тоже хватала жизнь своими загребущими руками, глотала ее, словно подогретое бургундское вино. Помню, помню его чуточку солоноватый, терпкий привкус… Когда я пила подогретое красное вино, мне всегда казалось, что пью теплую кровь!
Я возненавидела ее из-за той жизненной силы, которой она полна – и которой теперь лишена я. О, если бы я могла… Но le temps perdu ne se rattrape pas, потерянного времени не воротишь. Я теперь совершенно бессильна. Никуда не хожу, ничего не знаю, живу только слухами. Вот и вчера дошел до меня странный слух об этой девке. Ко мне заглянул Багарёр… О нет, он уже давно не драчун [14], осталось всего лишь старое-престарое детское прозвище! Сейчас мой племянничек – совершенно другой человек, но мы с ним близки духовно. В нас обоих бушует одинаковая ненависть бессилия, и она, словно забродившее сусло, будоражит наши души, подвигает нас на очень странные поступки. Иногда мне кажется, что Багарёр тоже способен на преступление, но я не собираюсь вникать в его прошлое. Раньше, когда мальчишкой был, он с удовольствием топил котят, которых нагуливала их кошка. Кого он «утопил», повзрослев, не знаю. Да и знать не желаю. Мой ближайший и последний родственник, по сути дела, единственный источник информации о том, что творится в Муляне. Про мир я и так все знаю – телевизор-то есть! – а вот о происходящем в родной деревне мне рассказывает Багарёр. Как бы я к нему ни относилась, как бы ни ненавидела его, я сдерживаю себя и встречаю его всегда очень приветливо.
Вчера так и стелилась перед ним: сразу увидела, что он пришел в отвратительном настроении, а когда он зол, то молчалив. Мне же его молчание ни к чему, я и так молчу с утра до ночи. Нужно было его разговорить, вот я и старалась. Наконец, после стаканчика-другого ратафьи, которую я делаю не просто на «воде жизни» [15], как все, а с добавлением доброй толики коньяку, он немного отошел, подобрел, и язык у него развязался. Каково же было мое изумление, когда я узнала причину его дурного настроения! Во всем оказалась повинна все та же русская девка! Вчера утром, когда я наблюдала ее любезничающей с двумя дураками, Жоффреем и Атлетом, Багарёр заметил ее на дороге в Нуайер. Она что-то быстро писала на клочке бумаги. Осматривала окрестные поля – и писала!
Очень занятно… Какого черта она могла писать, глядя на поля? Описывала их красоты? А что в них есть такого, чего нет в любых других полях?! Велика невидаль, бургундские поля!
Нет, тут что-то другое кроется. Что-то другое… Вот и Багарёр такого же мнения.
– Неспроста все это, – бурчал он. – Помнишь, ma tante, того человека на велосипеде… ну которого потом мертвым нашли… – Тут Багарёр бросил острый взгляд в мою сторону, и я снова подумала, что он не столь безобиден, каким его принято считать. – Тот велосипедист ведь тоже все время что-то писал. Ну и доездился, дописался. Как бы и эта… не добегалась. Какого черта она пишет? Может быть, она журналистка?
– Она русская, – сказала я насмешливо. – Ты можешь себе представить русскую женщину, которая занимается журналистикой? Там же такими вещами занимаются только мужчины в серых или черных костюмах, члены коммунистической партии. Каждое слово многократно проверяется партийным комитетом. Все должно быть идеологически выдержано. Что я, не знала русских в войну в Rйsistance? Да они слово лишнее о своей стране сказать боялись, им всюду чудились агенты империализма. Они тоже были идейно выдержаны. А какая идейная выдержка в голоногой шлюхе с подпрыгивающими грудями?
Глаза Багарёра на миг замаслились, и я пожалела, что придала его мыслям ненужное направление. Но тут же он снова стал угрюм, повторил упрямо:
– Все это неспроста. Неспроста она так бегает – и пишет. Я должен узнать, что тут кроется. Конечно, просто так к ней не подойдешь и не спросишь. С другой русской, как ее там, Марин, которая снимает дом Брюнов, я тоже незнаком. Я вот что сделаю: спрошу Жоффрея.
– Une bonne idйе! – одобрила я. – Хорошая мысль! Они вроде бы добрые знакомые…
– Тогда я зайду к Жоффрею, – сказал Багарёр, с некоторым усилием вставая и морщась (все же целыми днями сидеть за рулем трактора – силы и крепости ногам не прибавляет). – Ну и постараюсь расспросить его как бы невзначай.
Он кивнул мне, поставил стакан и направился было к двери. Но притормозил на пороге:
– Помнишь ту статейку, которую я тебе приносил на днях?
– Ничего себе, на днях! – усмехнулась я. – Ты ведь говоришь о той статье про использование наемных эмигрантов из африканских стран для работы на бургундских полях и виноградниках? Да ведь не меньше месяца миновало с тех пор, как ты мне ее дал!
– Какая разница, – нетерпеливо отмахнулся мой племянник. – Главное, ты помнишь, о чем там шла речь?
– Ну да, – кивнула я. – Фермерам не хватает наемных рабочих, они с удовольствием брали бы черных, им ведь платить можно меньше… А городские журналисты подняли шум, дескать, похоже на возрождение рабства и все такое. Но в наших-то краях нет никого из наемных, чего ты так забеспокоился?
Ох как завиляли вдруг его глаза… Я почему-то с детства называла их оловянными (конечно, про себя, не дай бог Багарёру что-то такое услышать, он мигом оправдает свое детское прозвище).