— Ты должна сделать так, чтобы Чандра вошла в огонь сама. О, конечно, я мог бы приказать стражникам ввергнуть ее в пламень! Я мог бы одурманить ее так, что она не ведала бы, куда идет и что делает. Но она должна сделать это сама. Дважды избегала она смерти, уготованной ей, — пусть же в третий раз примет смерть как освобождение!
— Да, о господин мой. Я сделаю все так, как ты велишь!
— Не я. Не я, Тамилла. Это велит черная Кали…
О Агни!
Искрометный, золотой
Огонь, живыми водами рожденный!
Ты, у кого три силы, три главы!
Три языка! Три жизни вековечных!
Горишь ты, отверзаешь двери тьмы
И охраняешь твердь небес и землю, —
О Агни!..
Голос жреца потонул в грохоте невообразимой, пронзительной музыки, в которой не было ничего торжественного и патетического, как следовало бы при погребальном обряде. Напротив, эта бесформенная какофония, казалось, была призвана терзать слух несчастного мертвеца и заставлять его душу грезить о тишине и покое, которые она, возможно, обретет в новом своем земном воплощении. Это было последнее напоминание мертвому о той, по чьей вине вступил на очередную ступень сансары. Ведь смерть мужа, как известно, вызвана прегрешениями жены — именно поэтому она должна искупить свой грех на жертвенном погребальном костре.
О, это должен быть великолепный костер, ибо его пламень отогреет ледяное сердце Кали. Самые лучшие, самые сухие кедровые и самшитовые поленья были уложены в яму, устланную драгоценными, легкими, как облака, шелками, и самое лучшее, самое благоуханное масло, шафрановое, розовое и лавандовое, принесено будет в жертву великому Агни — тому, кто открывает путь на небеса.
Жрец брал чашу за чашей и щедро разбрызгивал душистые масла на дрова, на роскошные одеяния трупа, на его неподвижное, восковое лицо…
Масляная струйка скользнула по лбу и тонкой пленочкой затянула левый глаз. Теперь все вокруг сделалось изломанным, двоящимся, причудливым и призрачным, хотя и до этого Василия то и дело пронзало, будто стрелой, ощущение полнейшей нереальности происходящего.
Брахман продолжал щедро кропить маслом его одежду, и носилки, на которых он лежал, и высоченный постамент из дров, на который были воздвигнуты эти носилки.
Разумеется, все это не правда, билась в нем мысль.
Все это происходит не с ним. Хотя бы потому, что и жрец, и все эти воины, в несколько рядов окаменевшие вокруг погребального возвышения, и те, кто сейчас явится сюда, чтобы вполне насладиться зрелищем, даже птицы небесные, реющие в невообразимой синей вышине, — все они думают, все уверены, что в белую траурную кисею облачен мертвец. А ведь он жив.
Он жив, и порою на него накатывала такая сила, такая ярая мощь воспламеняла сердце, что Василий потусторонне удивлялся, как это никто не замечает неистового трепета жизни в его охладевшем, застывшем, равнодушном теле.
Да, искусство Нараяна не знало границ!
— Как у плодов созревших страх поутру сорваться, так и у тех, кто родился, вечный страх перед смертью, — убеждал он Василия, — но тебе нечего страшиться. Вспомни трех факиров, которых видели мы перед обиталищем Кангалиммы. Они находились во власти саммади.
Это не просто религиозный транс: это состояние кажущейся смерти, в котором истинные хатхи-йоги могут находиться сорок дней и ночей.
Ты слаб, ты чужд нашим учениям, однако я — раджа-йог, и я смогу погрузить тебя в это состояние только силой вазитвы. Силой зачаровывающего взгляда!
— Ты, значит, тоже этим умением владеешь? — вяло удивился Василий — скорее для поддержания разговора, потому что некий священный ужас оцепенил его чувства.
Он понимал, что Нараян предлагает маневр, ошеломляющий по дерзости и сулящий блистательную победу, которая должна отбить у магараджи стремление преследовать Чандру. Ведь она взойдет на погребальный костер Арусы, и пламень этого костра будет бушевать так ярко, что испепелит и плоть, и кости ненавистных магарадже иноземцев, осмелившихся противиться воле Баваны-Кали.
— Костер вспыхнет еще до того, как брахман успеет поднести к нему факел, — говорил Нараян. — Однако это будет лишь двойник бессмертного Агни — призрак огня, зримый всем, но безопасный для тех, кто окажется в его объятиях.
Стена такого огня закроет тебя и Чандру от глаз магараджи и его свиты. Я выведу вас с места погребения, и после этого явится Агни истинный, божественный и всепоглощающий — тот, кто не оставляет сомнений в своей природе, ибо уничтожает все следы.
После этого, обещал Нараян, Василий и Варенька смогут незамеченными добраться до Ванарессы, и им только останется как можно скорее покинуть страну.
Нараян обещал сделать все — даже сотрудничать с высокомерным сагибом-инглишем! — чтобы коварный магараджа затем понес наказание, но прежде он хотел избавиться от постоянного страха за жизнь Чандры и Арусы.
"По-русски это называется — отвести глаза, — подумал Василий, невидяще глядя на зеленую шумливую завесу джунглей. — Обморочить, значит. Зачаровать.
Леший, например, морочит так, что обойдет кругом, заведет в чащобу и заставит безвыходно блуждать в лесу.
Колдуны и даже знахари умеют напускать наваждение или мару на глаза: никто не видит того, что есть наяву, а видит то, чего нет вовсе. Понятно!"
Понятного, конечно, мало было, однако Василий перед святыми иконами мог бы поклясться, что видел в России такого чудодея, который лихо умел отводить глаза!
Какого раз везли мужики аверинцевские сено с покоса. Василий (которого тогда чаще звали Ваською, барчуком, мешаткою и который был во всякой бочке затычка) скакал рядом верхом на своем кауром коньке Мишке и досадовал, что возы тащатся так медленно. Вдруг они и вовсе стали. Смотрят — торчат посреди дороги мужики, глазеющие на какое-то диво. Остановились возчики; Васька спешился; присмотрелись; не уразумев смысла зрелища, стали других расспрашивать. Отвечают им:
— Вишь ты, цыган сквозь бревно пролезает, во всю длину. Бревно трещит, а он лезет!
У возчиков, да и у Васьки, глаза на лоб полезли. Переглянулись — и ну хохотать:
— Черти-дьяволы! Да он вас морочит: цыган подле бревна лежит и кору дерет. Так и ломит ее — вон, поглядите сами!
Услыхал эти слова цыган, зыркнул на проезжих черным огненным глазом, да и говорит злоехидно: