Последнее лето | Страница: 85

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– А также Мурзик, – согласился Охтин. – Ай да молодец Шулягин, лихо подсуетился он с сообщением про Мурзика и Матрехина!

Голос его звучал восторженно, однако Смольников покосился на своего помощника с подозрением.

– Охо-хо… – пробормотал со смущенным выражением. – Он-то подсуетился лихо, а я вот маху дал. Смертин, Мертвяков, Мертваго… А он оказался Матрехин! Павел, понимаете ли… А он – Поликарп!

– «Поли» – очень похоже на «Поль», – утешил великодушный Охтин. – И вообще, что вы так переживаете, Георгий Владимирович? Если бы вы не посулили Шулягину свободу, мы бы никогда Морта не нашли. А уж Мурзика-то и подавно! Интересно, буква М на ножах означает «Морт» или все же «Мурзик»?

– А вот возьмем эту парочку – и спросим, – сказал Смольников. – Но сначала надо там поставить наших людей. Понаблюдать, ходит ли туда Мурзик, один ли ходит… Может быть, у них там конспиративная квартира, а не просто логово барыги. Посмотрим, потом возьмем. Над нами пока не каплет, главное – их связи выявить, но только осторожно, не спугнуть. Глядишь, и товарищ Павел мелькнет со временем… Кстати, о времени. Как думаешь, сколько Шулягин на свободе продержится?

– Ну, думаю, с полгодика, – предположил Охтин.

– Что-о?! – засмеялся Смольников. – Ну и щедр же ты, брат. Готов биться об заклад, что самое большее через месяц он снова будет у нас.

– Ну что, спорим, господин начальник? – азартно вскинулся Охтин.

Смольников протянул было руку, но тотчас отдернул:

– Какой толк спорить, коли разбить некому? Поехали в управление, что ли, дежурный разобьет.

Охтин поспешно начал разбирать поводья, и наконец пролетка поползла к Верхней набережной.

* * *

А вот как это вышло у Мурзика с Поликарпом Матрехиным.

Однажды вечером (солнце уже село, но еще не смерклось, июньские ночи в Энске до-олго-охоньки!) возвращался он со станции – только что приехал «из города» или «верхней части», как называлась та часть Энска, что расположилась на Дятловых и окрестных горах, на высоком правом берегу Волги. И услышал вдруг в рощице истошный девчоночий крик. А затем – дружный юношеский хохот.

Девчонка звала на помощь…

«Понятное дело, – подумал Мурзик, – попалась на поживу разгулявшимся огольцам. Ну что ж, сама виновата: не броди одна, дура, по кустам в такую пору!»

А поутру они проснулись —

Кругом помятая трава.

Тут не одна трава помята —

Помята девичья краса! —

пропел он из своего прежнего репертуара и пошел на крик: любопытен был, хотел поглядеть, как девку сильничают. Надеялся, что и самому перепадет, а впрочем, чужую добычу отнимать не собирался, как вежливый зверь.

«Повезет, – рассчитывал, – так поелозим по травушке на халяву, а нет – так найдутся желающие, двугривенный завалялся в кармане – ну так упокой, господи, плоть мою, буйно восставшую!»

Он вышел на берег озерка – да так и замер. Картина, представшая глазам, изумила даже Мурзика, много чего повидавшего. Да – девка, да – трое огольцов, крепко подпитых, но никто никого не растелешивает и на траве не растягивает. Пацаны гнали в озеро девчонку в черном, по виду – не более двенадцати лет, страшненькую, как смертный грех, маленькую, кривобокую, горбатую – ну сущую кикимору!

– Я боюсь… я утону… – плаксиво выкрикивала она. – Отпустите! Я плавать не умею! Христа ради, ради боженьки, отпустите меня!

– Ничего, – пьяно орал круглолицый широкоплечий парень в розовой рубашке в меленький черный горошек. – Выплывешь! Ты боженьку хорошенько попроси – небось он и поможет, коли всемогущ. Ну а не выплывешь – значит, в самом деле в горбе твоем черт гнездо свил. Тогда тебе прямая дорога в ад!

Ни в бога, ни в черта, ни в церковные узаконения Мурзик и сам не верил, конечно. Больше всего ненавидел постные дни – и так вечно голодный, а тут еще чьи-то дурацкие правила пожрать не дают! Любил порассуждать: «Кто сказал, что пост душу очищает? Голодно, ноги дрожат, всякому в морду дать охота… Разве может быть душа добра, когда в брюхе пусто?» И давно, невозвратно миновали те времена, когда больше всего на свете он хотел быть певчим в церковном хоре, которому «барыни и барышни хорошенькие» дарили бы кашне и шарфы – «чтобы не застудить горлышко». Словом, Всевышний был для него не более чем размалеванной доской в церкви. Гораздо чаще он поминал чью-то нечестивую мать, чем Богоматерь, однако… однако страшно и дико показалось ему видеть, что существо немощное, убогое , стало быть, под Господним покровительством находящееся, его же именем гонят на страшную смерть – гонят без всякой жалости. Что-то странное сделалось с его душой… или с тем подобием ее, кое было при рождении вложено в его тело, когда он увидал глаза маленькой горбуньи. Ох, какие у нее были глаза – озера боли, мучений, слез, безответной мольбы. Точно такие же глаза были у матери Мурзика, когда она умирала, последним взором лаская непутевого сына, который был настолько туп и глух к чужим страданиям, что не догадывался даже смертный пот отереть с ее лба. Вот и аукнулась Мурзику мамкина боль – сейчас аукнулась.

– А ну пустите ее! – крикнул он, выбираясь на берег из кустов.

Крепыш в розовой рубашке и двое его приятелей оглянулись. Перед ними стоял высокий худой паренек – так, мелкота заводская, ничего особенного.

– Вали отсюда, а то мы тебя вместе с этой уродиной отправим безвозвратно! – вызверился крепыш.

– Отпусти! – повторил Мурзик, опуская руку в карман.

– Что в кармане шаришься? Женилку решил достать, нас попугать? – захохотал крепыш, прибавив еще два или три крепких, поганых словца.

Это были последние слова, которые он произнес в своей короткой, но многогрешной жизни. Штука в том, что Мурзик в то время уже водился с парнями из боевой сормовской организации социал-демократов. Им нужно было оружие, и Мурзик своим острым умом смекнул, как оружие добывать.