– Побежали на озеро!
Навалилась из полутьмы кузня и отвалилась. Накинуло запахом тины из пруда. А вот и озеро, посеребренное луною. Чара скинула венок и стащила через голову рубаху. Лунный свет облил ее тело, скатился, очерчивая округлости, обрамляя тени в ложбинках. Пончик распустил гашник, развязал тесемки, поскидал все с себя и, снова взяв Чару за руку, завел девушку в озеро.
– Ой, какая теплая! – запищала Чара и поплыла. Пончик нырнул следом. На глубине вода была холодной, но поверху ее будто подогрели. Доплыв до противоположного берега, Пончик и Чара повернули обратно и вышли на берег. Поодаль, за деревьями, клубились светящиеся дымы, ветер доносил до них безутишные песни и выкрики.
Девушка прижалась к Пончику спиной, и он, чуя холодок услады, положил ладони на упругие, не по возрасту большие груди, ощутил, как деревенеют соски, и бросился целовать шею лебединую, плечи царственные… Обцеловав всю спину жарко вздыхавшей Чары, Пончик добрался до тугих ягодиц – не больно-то и ущипнешь! Но целовать их – одно удовольствие…
– Ладушко мое… – умирающе сказал девичий голос.
– Чарочка…
Их ложем была поляна. В изголовье шумел бор, оттуда тянуло смолой и хвоей. В ногах плескалось озеро. Муаровая тучка была шторкой, задернувшей нескромный лунный фонарь.
И лишь большая серая сова, отдыхавшая в старой кузне после охоты, следила, как свивались два нагих тела, становясь одним целым, как скрещивались ноги и соприкасались губы. Птицу пугал горячий шепот любви, и сладкие стоны, и бурное дыхание. Но потом двое изнемогли, «из жара страсти вернулись вновь во хлад и явь», счастливые и умиротворенные. Сова сердито нахохлилась и задремала.
Роду Улеб конунг был знатного – он числил в своих предках самого Сколота, сына Бодана, которого датчане с урманами звали Скьелдом, а потомков его Скьелдунгами. Скоро уж тысяча лет минет с той поры, когда случился исход росов и асов с донских степей. Храбрый Водан повел за собою тех, кому на месте не сиделось, кто был легок на подъем и охоч до нового. Росы и асы пересели с горячих коней на лодьи и больше уже в седла не возвращались. Переселенцы поднялись по Дону до Переволоки, одолели ее, спустили лодьи в Итиль [31] и долго плыли вверх по великой реке. Росы первыми сделали остановку, укоренившись на берегах Невы и Олкоги, а асы перебрались на ту сторону моря Варяжского, заселив фьорды и шхеры…
Местные: карелы и чудины, весины и ижоры, меряне и биармы – не разумели пришлых росов, толковавших на сарматском языке. Тогда пришельцы перевели свои речи на язык меча… Обложили всех данью, но и в обиду не давали, живо делая укорот всяким чужеземцам.
Отец Улеба, Бравелин конунг, держал в страхе всю Ромейскую империю. Его варяги грабили Амастриду и Фессалоники, Эгину и Таврию. Дед Улеба, Рогволт Русский, бился под Бравеллиром, что в землях свейских, на стороне Сигурда Метателя Колец, братца своего, конунга свеев, когда на того напал правитель датчан – Харальд Боевой Клык. Побили тогда датчан, и в честь той славной победы Рогволт и назвал своего первенца. А прапрадед Улеба, Радбард Гардский, разгромил войско Ивара Широкие Объятия, когда тот вздумал карел грабить. Ах, сколько их было, пра-пра-пра… Старкатер, Флокки, Фроди Первый и Второй, Фридлер, Транн…
Улеб конунг вздохнул тяжко и насупил брови. Да и он вроде предков не позорил. И арабам «давал жизни» – первый раз он их еще в Табаристане прижучил, а потом и Севилью [32] брал на копье. И на Париж хаживал, злато-серебро добывая… А кому ж теперь род продолжать? Выросла дочь Ефанда, красавица да умница, а вот сына боги не дали… И на кого теперь люди возложат венец? Кто воспримет меч конунгов гардских? Нет на то ответа…
Улеб тяжело поднялся с резного кресла и прошел к распахнутому окну. Половину вида загораживала стена крепости, сложенная из лубовых бревен, почерневших от дождей, а дальше играла блестками Олкога, и вставал на том берегу ельник, темный, словно схоронивший ночь недавнюю, тянущий лапы к мутной воде, усыпая узкий бережок шишками и хвоей. Улеб конунг крякнул в досаде – куда ни глянь, всюду мрак!
Скрипнула дверь, и в покои сунулся Аскольд сэконунг, [33] здоровенный человечище, лобастый, сероглазый, с гривой волос цвета соломы и роскошными пшеничными усами, опадавшими на могучую грудь.
– Здорово, Улеб! – прогудел Аскольд. – Что у тебя за двери? Застряну когда-нибудь в этих мышиных норках!
Улеб ухмыльнулся.
– Брюхо разъел, – сказал он, – вот и не влазишь. Скоро и в море не выйдешь.
– Чего это? – не дошло до сэконунга.
– Лодью опрокинешь! – радостно объяснил Улеб.
Оба загоготали. Отсмеявшись, Улеб конунг сказал:
– Чего заявился? Выкладывай!
Аскольд закряхтел, полез пятерней в космы, лохматя прическу.
– Да засиделся я, – признался он. – И лодьи мои скоро мохом обрастут. Дела хочу! Настоящего!
– Дела ему… – проворчал Улеб и вздохнул: – Мне б твои заботы…
– Я тут с Асмудом перетолковал, – продолжил Аскольд, – да и подумал: а не сходить ли мне на ромеев? Согласись, давно мы их не трепали. Как батя твой стребовал с них ругу, так и все.
– У тебя лодей не хватит, чтоб ромеев прижать, – отозвался Улеб.
– О! – просиял Аскольд. – В самую точку. А если мы с тобою сговоримся, да на пару двинем в поход? А?
Улеб засопел.
– И куда ты собрался? – спросил он неласково.
– Хочу Миклагард на щит взять! – бухнул Аскольд.
Улеб конунг ошеломленно вытаращился на старого приятеля.
– Вот это ты размахнулся… – вымолвил он. – Не по пасти сласти, Аскольдушка! Где ты столько бойцов наберешь?
– Ха! А как мы Париж брали? Сколько нас тогда было – помнишь? И трех сотен насчитать не могли.
– Ну, ты сравнил! – рассердился Улеб. – Париж – тьфу! Городишко размером с Альдейгу. А Миклагард – это Миклагард. Там одних домов столько, что все Гарды расселить можно, и еще место останется!
Но идея осадить самый большой город мира уже завладела им и подбирала ключики к тайным сусекам души, выпуская на волю демонов алчности и тщеславия. Что Париж? Что Севилья? Не всякий скажет, где такие есть! А вот Миклагард… Годы минут, века пройдут, а имя человека, прибившего щит на ворота Миклагарда, останется в памяти людской!
– На лодьях не пройти, – проворчал Улеб, – тяжелы больно…