Но вот она попала на гастроли в Японию. А японцы — народ не только уважительно-ласковый, но и дошлый. Поет «посланница советского искусства», овации в зале бушуют, а телевизионная камера показывает не только ее белозубый рот, концертное платье и драгоценности в ушах и на шее, как это делают наши «скромные» операторы. Они лицо, непривычно утомленное, показывают и как-то умудряются большое внутреннее напряжение певицы изобразить.
Она выдала еще одну свою «корону» — арию из оперы Масканьи «Сельская честь». Что в зале поднялось — ни в сказке сказать, ни пером описать! Она раскланивается, раскланивается и все норовит за кулисы усмыгнуть. «Устала», — догадался я. Японский же оператор все не отпускает ее, все гонится за нею с камерой, и за сцену ее сопроводил, чего наши, Боже упаси, никогда не сделают. Впереди певицы пятится пожилой японец интеллигентный — организатор гастролей, тоже аплодирующий и кланяющийся. За сценой какие-то люди поднялись с кресел, зааплодировали певице, она и им слегка поклонилась, одарила их улыбкой, потом увидела чашечку, из которой пила, видать, перед началом концерта, взяла эту чашечку, предусмотрительно подставив под нее ладошку — японцы все замечают, на то у них и глаза вразбежку — надо вести себя «интеллигентно», — отпила глоток остывшего чая и со стоном исторгла: «О-о-о-о!»
И понял я: не так все просто. Великому таланту — великий труд! И когда, будучи в гостях у замечательного русского композитора Георгия Васильевича Свиридова, сказал об этом, он заметил: «А как же! Думаю, что она „Честь“ эту самую пела еще студенткой консерватории. В конкурсных программах пела. Да где она и чего не пела? А все репетирует, репетирует!.. Вот мы готовим с ней концертную программу, так кто кого больше замучил — сказать не берусь…»
Я гляжу па экран телевизора: что-то гремит, вопит, кривляется, где девки, где парни — не разберешь, голоса и волоса неразличимы, сплошь визгливо-бабьи. Знаменитый на всю Европу ансамбль осчастливил нас, «отсталых и сирых». Хитрая, нагловатая девка, наряженная в цирковые штаны, раскосмаченная и накрашенная под шамана, в заключение самого сокрушительного «нумера» перевернувшись через голову, мелькнула сексуально развитым задом и, невинно пялясь шалыми глазами на ликующую публику, сказала: «Сенк-ю!», сказала той самой публике, над которой в недоступных высях богами реют и звучат Шаляпин, Собинов, Лемешев, Пирогов, Михайлов, Обухова, десятки других российских талантов. Слушая их, охваченный восторгом мир любовью объединялся, когда бесстрашно шел на баррикады. И если мы по сию пору не совсем еще одичали, «виновата» в том и наша вокальная русская школа, и новая волна прекрасных певцов-тружеников. Среди них первый запевала — она!
Елена Васильевна Образцова.
Болезнь загнала меня в Крым, на лечение, и в заведении под громким названием «Институт имени Сеченова», где не столько лечат, сколько калечат, я познакомился с человеком, который походил сразу на всех иностранцев, но в первую голову на итальянца.
Он и был долгое время «сеньором», да вот снова обрусел и отдыхивался от трудов надсадных, но так и не оклемался — сверхнагрузки и образ жизни, простым смертным неведомые, доконали его.
Он читал мне Данта в подлиннике, на том, на древнем языке, который и самим итальянцам уже малодоступен, как и нам — древнерусский. Какое величие! Какая простота! И какой дух древности, покоя, космическая необъятность и непостижимость в музыке слова! Услышать и «достукаться» до них дано лишь природой наделенным особенным слухом, духом и еще чем-то необъяснимым.
Он прекрасно знал мировую живопись и музыку, но много пил, куролесил, вальнувшись в постель, всегда пел одно и то же: «Ямщик, не гони лошадей, нам некуда больше спешить…»
Однажды мы разговорились на тему искусства вообще и вокального в частности. Среди любимых исполнителей я назвал «пискуху», которую слышал и слушаю давно, люблю неизменно, выражаясь по-старомодному — трепетно.
— Какую пискуху? — переспросил мой новый знакомый.
— Иванову.
— Какую Иванову? У нас сейчас Ивановых больше, чем до революции было.
— Викторию. Отчества не знаю.
— Отчество ее — Николаевна, — отчетливо молвил он и добавил: — Это моя баба.
— Ка-акая баба??! — с возобновившимся от давней контузии заиканием переспросил я.
— Обыкновенная. Жена.
Повергнув меня в ошеломление и доведя до остановки разума, этот истинный москвич — пижон вдруг схватился за живот и так вот, не разгибаясь, поволок меня к междугородному телефону-автомату. Звонить он умел и скоренько «добился Москвы».
— Слу-ушай, Вика, с тебя пол-литра! За что? За поклонника! За какого? А за того, про которого мы час назад говорили. Может, может! Земля круглая. Передаю-у тру-убочку-у-у…
Так мы познакомились с Викторией Николаевной Ивановой. Но встретились не скоро. Несчастья, да все оглушающие, сыпались одно за другим на певицу. Веселый и загадочный муж ухайдакал-таки себя, оставив жену с тяжко больной, взрослой дочерью и на пределе уже век доживающей свекровью.
А певица-то в самом расцвете творческого дарования, и ее ангельски-невинный, в душу проникающий голосок часто звучит по радио, реденько в концертных залах. Выступавшая с триумфальным успехом в парижах, римах и берлинах, она, чтоб не потерять вакансию в «Москонцерте», значит, и кусок хлеба, мотается по заштатным городам отечества нашего, где уже начался разгул громовопящей эстрады.
В заплеванном зале одного уральского, «много об себе понимающего», чумазого городка, почувствовав невнимание и шумок, она начала говорить об искусстве и петь. По счастью, в зале оказался репортер местного радио и включил запись. Эта импровизированная беседа-концерт долго потом звучала по Всесоюзному радио в программе «Юность».
И вот она собралась на гастроли в Вологду. Я думал, думал, как привлечь слушающую публику в очень уютный, красивый зал бывшего Дворянского Собрания, и додумался: написал заметку в местную газету, о певице не после концерта, а до него.
Концертный зал филармонии был полон. Как пела Виктория Николаевна, как пела в этом старинном, украшенном всевозможной лепотой, с совершенно редкостной акустикой зале!
Пела она Шумана «Любовь и жизнь женщины», «Аве Мария», Шуберта, пела Вивальди, Дебюсси, пела особенно любимые ею русские песни, и целое отделение — романсы, удивительные, русские романсы.
В пятидесятые годы по Всесоюзному радио часто звучали музыкально-драматические радиоспектакли о русских композиторах, и в первую очередь о композиторах полузабытых или вовсе забытых. «Ожили» Евстигней Фомин, Варламов, Булахов, Гурилев, затем Березовский, Бортнянский, Вейдель, даже безвестные, еще «крюком» записанные поморы-певцы ожили.
В радиопостановке о тихом, малоизвестном композиторе Гурилеве, человеке столь же щедро одаренном природой, сколь и несчастном, я впервые услышал романс «Вам не понять моей печали». Пела его еще неизвестная мне тогда певица, пела таким разукрашенным, таким акварельно-чистым, со всех мест и сторон оттененным осенне-алым, вот именно перво-осенней, вкрадчивой красы полным голосом, что и слезой меня прошибло.