Час проходит, другой начинается — нет кина. И никто не объясняет, будет ли оно. Тоскливо. Но публика не расходится. Лишь в нужник слабаки проберутся и, застегивая ширинку на ходу, возвращаются в зал.
И вот среди многолюдства, томления и тесноты вдруг зазвенел высокий, еще юный голос — славу районного масштаба познавший тенорок:
Вот умчался поезд, рельсы отзвенели,
Милый мой уехал, быть может, навсегда.
И с тоской немою вслед ему глядели
Черные ресницы, черные глаза.
Утих зал, прекратилось шевеление народа, лишь молодой, задиристый и такой нежный голос витал и властвовал в темноте. Певец этот, скорее всего безусый еще солдатик, при свете, на людях петь постеснялся бы, а тут вот на тебе, такую радость людям подарил. Песня была новая, ее никто еще не слышал, певцу кричали в темноте, чтобы он ее повторил, и гордый певец не куражась повторил песню, народ при свете зажигалок и те, кто сидел близко к раскрытым дверям, начинали записывать слова песни, а он, певец, видать, впервые в жизни поимевший такой грандиозный успех, сделался ответно щедр, отзывчив и в потемках выкрикнул: «Я продиктую! Продиктую».
И терпеливо диктовал и повторял строчки и слова. Автора он не назвал, честно объявил, что не знает ни автора, ни композитора. Ну и Бог с ними, с авторами, с композиторами. Главные тут не они, а паренек, что подарил новую песню воюющему народу.
Не помню, удалось ли нам в тот раз досмотреть «Митьку Лелюка», но песня и мелодия запали в память. С моих диктовок, когда и с голоса, она разошлась по нашей бригаде, может, и дальше.
Однажды писал я про войну и упомянул песню «Черные ресницы, черные глаза» как безымянную, однако при очередной людной писательской встрече меня облобызал поэт Николай Доризо и сказал, что это его песня, написал он те слова про черные ресницы, про черные глаза, когда ему было шестнадцать лет, был он в то время стройным, романтичным, желающим помочь воюющей стране, чем может. Он и композитора назвал, вроде бы Новикова, но разве дело в этом, точнее, только ли в этом, песня сама, помимо авторов, нашла нас, фронтовиков, и стала нашей.
А я, как закрою глаза, среди уже немногого, что сохранила память, вижу темный зал киевского кинотеатра «Ударник» и слышу песню про черные ресницы, черные глаза — это редкое светлое воспоминание, верю я, не оставит меня никогда.
Не вспомню уж точно, где это было, но близко к осени сорок третьего года. Пехотный батальон, в котором я сидел с телефоном артиллерийской поддержки, вместе с остальными ротами стрелкового полка весь день отбивал у немцев село, находящееся на «выгодных позициях». Бой не задался, было много ругани, бестолковщины, плохо работала пехотная связь, взаимопомощь и вовсе отсутствовала, из-за чего доблестные артиллеристы раза два долбанули по своим и дали повод свалить на них неудачу — якобы они сорвали успешное наступление на данном участке фронта. К вечеру ближе, когда штурмовики-«илюшины», возвращаясь с «дела», окатили из пулеметов залегшую в осенних полях, разрозненно постреливающую пехоту, и вовсе причина незадавшегося боя утвердилась.
Опытный комбат голосом озверелого, а на самом деле торжествующего психопата орал, возведя руки в небо: «Т-твою мать! Распромать! Вот тут и повоюй!»
Выпустив из себя все матюки в воздух, уже усталым, даже грустным голосом комбат дал приказ остаткам батальона вернуться на исходные, артиллеристам — прекратить изводить снаряды: их выпускает голодный народ, бедные бабы и совсем дети не для того, чтобы лупить по головам своих же соотечественников, братьев и отцов.
Торжествовал комбат: есть на кого свалить неудачу, есть возможность дожить до завтрашнего дня солдатам его и командирам, а там уж чего Бог даст, может, немцы сами село оставят «по стратегическим соображениям», может, смена придет, может, боеприпасы не подвезут и наступление задержится, может, война вообще кончится.
Испсиховавшийся комбат, командиры рот и взводов проявляют бурную деятельность, заставляя стрелков как следует закопаться на ночь, достроить наконец блиндаж комбату, чтобы он там укрылся. Надоел — ходит орет, пистолетом грозит, никак уняться не может. Воюет все еще, после драки кулаками машет, и все понимают, что к чему: волну катит комбат, страхи отгоняет.
Ну, разумеется, откатываясь на исходные позиции, побросали на поле боя убитых и раненых. Как стемнело, в углубленную траншею мешками начали валиться выползшие к своим раненые. Тут и санинструкторы нашлись, даже полковая медицина объявилась, помогают сердешным, в тыл эвакуируют.
Некоторые раненые доползти не могут, с нейтральной полосы голос подают, о помощи молят. А немец высунуться на нейтралку никому не дает, пакетами шмаляет, стреляет по всему, что шевелится. Видно, и ему, немцу, за день досталось. Злится. Не спит, подлюка.
Постепенно все унялось. Смолкли в ночи голоса раненых, лишь один где-то поблизости не умолкает, все кличет по-старинному братцев и сулится вовек не забыть, молиться за тех, кто ему подсобит, вызволит из беды.
Ужин принесли на всех живых и мертвых. Еды и выпивки, считай, что от пуза, но не идет кусок в горло — вояка поблизости орет и орет. В ответ ему, сложив руки трубой, тоже орали: потерпи, мол, глухой ночью фриц нажрется и уснет, вытащим тебя, он же исходным голосом все: «Братцы! Братцы! Христом Богом молю…»
Кое-как поужинали, передохнули. По траншее, кулаки в галифе, комбат прошелся, без гимнастерки, в нижней рубахе белеется, пусть, мол, лучше его подстрелят, чем жить и воевать с такими придурками, что залегли в поле и никакой их командой не поднять, только самолеты, спасибо им, с места стронули, и ведь помнят, помнят герои, ему вверенные, где свои окопы, куда бежать.
Ко всем цепляется уже крепко выпивший комбат, на всех петухом налетает.
— Ну и что на это скажете, лихие воины? — кивал он головой на нейтралку. — Товарищ боевой помирает, а вы кашу жрете, водкой сраной запиваете!..
— Шел бы ты в блиндаж или куда подальше, — пробурчал кто-то из стариков командиров.
Комбат настроился дальше залупаться, но ему дружно посоветовали идти отдыхать, сил набираться, скоро ему ответ держать за боевые действия. Вот только совсем затихнет стрельба, ночь глухая наступит — и начнутся настоящие боевые действия, густо потекут на передний край чины всякие, отчету потребуют.
Ушел. Под накат в блиндаже укрылся вояка комбат. Облегченно и сочувственно проводили его все понимающие вверенные ему бойцы и командиры. Чины со второго фронта, тучею вослед первому эшелону двигающиеся, напомнят комбату старую русскую пословицу: «Кто в бой посылает, тот и отвечает».
А тот христианин на нейтралке все орет и орет, слабо, со стоном уже, но голос держит, спокою всей передовой не дает, нервы щиплет.
И тогда тот же командир, что отшил комбата в ночное пространство, уронил: «Ничего не поделаешь, ребята, надо ус к немцу копать», — и вроде как сам к лопате тянется.