Неужто горе, преступность мира затопили нас, будто «Титаник» иль «Эстонию»? Неужто мы так устали от горя и страданий, что уже не чувствуем его и оттого такие бездушные, такие невосприимчивые к чужой беде, к смертям, ко крови?
А что касается «Звезды пленительного счастья», то самая жалостная, самая меня в слезу вбивающая сцена — это когда отъезжает в ссылку первая партия декабристов и под какую-то сиротски-горькую мелодию бедный возок исчезает за голым холмом и долго не может исчезнуть, а когда исчезает, за ним остается этот выжженный, блеклый холм, и невольно вспоминаются заношенные на нашей казенной бумаге древние прекрасные слова: «О, Русская земля! Уже ты за холмом».
В нашей Овсянской библиотеке работает милая, добрая женщина под названием Люба. Она была тринадцатым ребенком в семье, и отца ее, согласно закону, отпустили домой из армии во время войны.
Это первый случай, узнанный мною за жизнь мою о той великой гуманности, о которой колоколили со всех сторон наши благодетели и отцы. Чаще приходилось сталкиваться и слышать об ужасных делах, творившихся во время войны. Как правило, обезглавливали семьи, забирали в армию и посылали на фронт кормильца, старших девчонок мобилизовывали на военные заводы и номерные предприятия, подростков — в ФЗУ, где они дозревали до призывного возраста.
Какой надлом, какая надсада ложилась на плечи русских женщин, которые про себя потом пели: «Я и трактор, я и бык, я и баба, и мужик».
Даже немцы, прибегшие к тотальной мобилизации лишь в конце войны, поражались той жестокости, что свирепствовала повсеместно в стране Советов по отношению к своему народу.
И что оставалось делать мудрым вождям и полководцам, как спасать свои шкуры, когда они за одно лето провоевали половину страны и сдали в плен регулярную, на горе, бесхлебье и бесправье взращенную армию.
Вот и воевали до упаду, до полного изнеможения. Часто — с марша в бой, с переброски орудий на прямую их наводку без рекогносцировки, привязки, где и с необорудованными огневыми позициями, танки с полузаправкой, с пятью, семью снарядами — в огонь, вперед, лишь бы час, день продержаться, хоть ненадолго врага остановить.
А где-то подростки, дети почти, старики и изможденные женщины точили на станках болванки, ковали, варили и собирали железные машины, сверлили стволы, валили лес, заготавливая древесину на приклады винтовок, которые чем дальше в войну, тем хуже становились, стволы не только снаружи, но и внутри плохо отшлифованы, прицельная планка отпадает и теряется, в зарядной коробке слабая пружина — тычь, солдат, пальцем патрон в патронник, в котором после выстрела останется железная жопка патрона, потому как с сорок третьего года стали к пулеметам и винтовкам делать комбинированные патроны, половина меди и половина железа. Но хоть такие винтовки и патроны были, и то слава Богу.
Михаил Дудин, царствие ему небесное, замечательный мужик и автор многих превосходных стихотворений и многих, многих едких и разящих эпиграмм, был морским пехотинцем и воевал в самых адских местах Ленинградского фронта, в том числе на гибельном «пятачке».
Так вот, Миша Дудин потряс меня рассказом о том, как воевали снятые с кораблей моряки. Где-то на Пулковских высотах или под ними довелось идти в атаку морякам, снятым с линкора. А что у них на линкоре за личное оружие? Офицерское — кортики да маузеры иль браунинги и винтовки сэвэтэ у матросов, полуавтоматы наши, хваленые, годные для парадов, но не для боя в окопах, да еще на холоду, но и такие винтовки да пистолеты вахтового и парадного назначения были далеко не у всех моряков, патронов по обойме, а задача поставлена четко и твердо: пойти на врага, достичь его окопов и отобрать оружие.
И морячки наши, сами себя вздрючившие похвалами о бесстрашии своем и несгибаемости, в песнях воспетые, в кино заснятые, народом до небес вздетые, комиссарами и отцами командирами вдохновленные, поскидывали с себя бушлаты и в одних тельняшках, с криком «полундра», которого немцы не понимали и не боялись, бросились на врага через поля и высотки, и — самое великое и страшное — часть их достигла фашистских окопов и отобрала у врага оружие. Но уже часть малая, остальная братва осталась лежать на земле, и до самых снегов пестрели поля и склоны высот тельняшками.
В одном месте моряки шли в атаку через большое поле, засаженное капустой, и, когда настали голодные времена в блокадном Ленинграде, полуголодные моряки ночью ползали на капустное поле, и иногда им удавалось принести вилок-другой в окопы. Разумеется, поле капустное было пристреляно немцами, и тут они выложили еще много наших, воистину отважных ребят, которые раздевали убитых, снимали с них бушлаты, количество полосатых трупов добавлялось и добавлялось на поле брани.
Весной, когда морячки вытаяли, смотреть было невозможно на землю — вся она была полосата от тельняшек, мечты и радости многих и многих советских ребятишек.
«Вот ты, земляной человек и работник творческого труда, не вылазишь из тельняшки, как Гриша Поженян, тепло тебе в ней и мягко, а я не могу носить тельняшку с тех самых пор, — говорил Михаил Дудин, и, помолчав, глядя в сторону, неунывный этот человек горько добавил: — А потом их, морячков, хоронили, ты, окопный землерой, можешь себе представить, что и как там хоронили, их кости и тлелое мясо просто с клочьями тельняшек сгребли в земляные ямы, называемые красиво, одухотворенно — братскими могилами. О-о, прости нас, Господи, тайно верующих, к Богу подвигающихся коммунистов и всех страждущих, прости. Они не виноваты в том, что им выпало на долю жить мужественно и умереть геройски. Перед Богом все мы мученики, и живые, и мертвые…»
Никогда больше, никогда веселый человек, шутник, хохмач Михаил Дудин не говорил со мною о войне, даже приближения к этому разговору избегал.
Трудно все-таки копаться в старых, кровоточащих ранах и не надо бы уж так громко хвастаться тем, как трудно жилось народу нашему в войну и какой ценой досталась нам победа.
Каждая следующая годовщина, парад и веселье по случаю Победы нашей уже ничего, кроме неловкости, горечи в памяти и боли в сердце, не вызывают.
Почти неделю тянули ветры над землей Центральной Украины, стелило полог мокрого снега. Промокло всё, промокли все. В окопах, на огневых позициях, даже в солдатских ячейках и ровиках чавкает под обувью, ботинки вязнут в грязи, сознание вязнет и тускнеет в пространстве, заполненном зябкой, беспросветной мглой.
Я сижу на телефоне, две трубки виснут у меня по ушам на петлях, сделанных из бинта. Подвески мокры, телефонные трубки липнут к рукам, то и дело прочищаю клапан рукавом мокрой шинели, в мембране отсыревает порошок, его заедает, он не входит в гнездышко телефонной пазухи.
У меня прохудились ботинки, подошва на одном вовсе отстала. Я подвязал ее телефонным проводом. Ноги стынут, а когда стынут ноги, стынет все, весь ты насквозь смят, раздавлен, повержен холодом.