Скальные берега, осыпи, сопки, пороги и шиверы — все есть и на других уральских реках, но не везде они таких причудливых очертаний, а главное — берега Койвы сплошь почти отвесны, слоисты, такие ли узоры, такие ли письмена каменные увидишь на обвально спускающихся стенах, сопках и грядах! То засверкают зеркально прослойки слюды, то багряным, остывшим потоком выплеснется лава яшмы, то, обкатанная, будто из подводного дворца, вымытая непорочной чистотой блеснет со дна реки плита белого камня, то лесной тишиной, хвойной ласковостью и верой в окаменевшую легенду одарит кусочек змеевика, или черная, могильно-темная глыба обсидиана, так просто валяющаяся на берегу, напомнит о древности земли, о том, что и до тебя здесь кто-то жил, ходил по этим же берегам, охотился на зверя, на птицу, брал ягоды, грибы, мастерил лодку и «думал о своей судьбе»…
В среднем течении берега Койвы перевалисты, вилючи, и если справа — отвесные скалы и за ними одна на другую наседают седловины, то левый берег пологий, со стожком сена на бечевке или с росплеском широкого заливного покоса, на котором старчески горбится зарод, иной до восьми промежков. Заливные луга по оподолью отшатнувшихся гор зачинаются болотом, переходящим в цепочку озерин, заросших хвощами. Озерины ближе к реке делаются заливом, ничем, правда, не отличимым от озера, лишь синее в заливе вода осенями да хлама водорослей меньше. И озерины, и заливы, и старицы непременно начинаются ключом, который не вдруг сыщешь средь обвалившегося, мохом заплеснутого камешника, заросшего непролазной шарагой и смородинником, завешанным смоляными ягодами.
Осень была виновато-тиха — бескормная осень всегда такая, не уродились в тот год рябина, брусника, калина и черемуха — главный корм птицы, и не только боровой. Смородину же быстро обили по берегам самые жоркие птицы — дрозды да сороки. Стайками перепархивали птицы по прибрежным покосам, клевали семечки трав, выискивали насекомых. Молодые дрозды едва летали, были они желтоклювы, бледнолапы, с детски-серым и слабым пером на крыльях и под грудкой. Завидев нас, дроздята испуганно верещали, в страхе забиваясь под камешки, в коренья и кочки.
Штук до десяти собирали мы птиц, совали под телогрейки, и, поцарапавшись в грудь коготками, дроздята угревались от тела, успокаивались и дремали. Грустно было выпускать их на волю, зная, что никуда они не улетят и погибнут от бескормицы и надвигающихся холодов.
Пиратничали хищники. По берегу и по бечевкам-покосам там и сям валялись растерзанные тушки птичек, у иных были выклеваны внутренности, а иные лежали чуть потеребленные, со сведенными под живот лапками и скорбно прищуренными глазами.
Мы палили по сытым коршунам, которые сидели на вершинах дерев и для тренировки иль от хищного нрава срывались и, устрашающе хакая крыльями, гнали над водой гибло стрекочущую птицу.
На исходе третьего дня мы подошли к закончившему свои дела, покинутому поселку лесозаготовителей и спугнули с задичавшего овсяного поля выводок тетеревов, по-осеннему тяжелых, выгулявшихся, чернокрылых. Молодые тетерева свалились за покинутые дома и огороды, попадали там в бурьян, рухнули в березы, соря желтый лист. Один старый черный косач отчего-то бросил табун и полетел за реку, на покосы, а может, и в тайгу, которая проплешисто горела по перевалам, окольцовывая ярким осенним пожаром недоступные пиле, затаенно темнеющие кедрачи.
Косач летел невысоко и неторопливо — гребнется два-три раза остро изогнутыми крыльями и планирует, гребнется и планирует, все ярче, все чернее отражаясь в свете зари, наспевающей над горами. Но вот тяжелая, уверенно плывущая над рекой птица заработала крыльями быстро-быстро и вроде бы даже всполошенно. Подумалось: косач увидел на покосе иль под горой охотника. Однако тут же все объяснилось: от серой известковой скалы, на которой стояла с сухой, угольно-темнеющей вершинкой наклоненная к реке лиственница, мчался вдогон косачу сокол. Он вроде бы совсем не работал крыльями, не гнал себя, не торопился, но расстояние между ним и отчаянно рвущимся к берегу косачом стремительно сокращалось. Казалось, косач остановился в полете, лихорадочно гребется крыльями, но сдвинуться не может, он вдруг сделался какой-то короткокрылый и до того неуклюжий, толстый, что и деться ему стало некуда.
Сокол настиг косача над серединой реки, незаметно снизился и, вроде бы не коснувшись его, а лишь попугав толстозадую эту курицу, пронесся мимо, но на малиново горящей заре мелким листом закружило полоску перьев, птица вздрогнула, сбилась со скорости, обвисла задом, затрепыхалась крыльями, лирой хвоста, краснобровой головой, пытаясь выровнять себя, унести в полете до берега. Меж тем тяжелое тело, как бы сломившись в спине, прогнулось, красивая голова закинулась к красивому хвосту, и весь косач скомкался, закрутился в воздухе; часто, громко, разнобойно захлопались его крылья.
Не дотянул косач до берега, падал в реку, вот-вот должен был плюхнуться в воду, вымокнуть, и мы уже решили, что ждет нас нечаянная добыча, как рядом с растрепанной, выбивающей из себя перо птицы возникла стрелка сокола, мгновенно припаялась к ней и часто, напряженно заработала отточенными остриями крыльев — соколок успел развернуться после удара и подхватить добычу в воздухе.
Осторожно пробираюсь по речке Быковке с удочкой. Черемушник наклонился над нею. Цвет с черемух почти осыпался. Деревца стояли с еще неполным листом и чуть обозначившимися ягодками, немного растерянные, неприбранные. Слишком быстро сорвало с них сильным ветром цвет. Над речкою два дня бушевала словно бы снежная метель. Не обило лишь нижние кисти черемух. Они касались воды, размазывали свои же белые отражения и густо сорили в струи чешую цветов.
От этого речка вроде бы взялась куржаком под бережками, в уловцах и возле замоин. По всему извилистому коридору речки плыл тугою струёй горьковатый запах тлеющего цвета. Было не по-весеннему тихо, будто перед заморозком. Злой ветер растрепал деревья, смял их наряды из нежного шелка и успокоился. Изредка на кружливых плесах раздавался всплеск — это хариус бросался на крутящийся в воде лепесток, приняв его за мотылька.
Я закинул удочку. Жду поклевку и думаю, любуюсь, чуть грущу. «Отцвела черемуха, быстро отцвела и не ко времени. И жизнь вот так же…» Словом, мысли тихие и бесследно уходящие. Слышу, издали, из черемушной густоты, несется звонкое, такое тонкое: «Тити-вити, тити-вити, тити-вити».
Что за оказия?! Днем, при всем свету, при ярком солнце поют кулики — вечерние птицы! И главное, судя по голосам, — кулики-то молоденькие. А у куликов ведь совсем недавно были свидания возле весенних снеговых луж, и долгоносый кавалер взмывал ввысь и такую самостоятельность устраивал перед серенькими клюватыми дамами, такой пилотаж давал, такие кренделя выделывал — куда там!
Сразив искусством какую-нибудь куличиху, он уединялся с нею в листья желтого кулижника и замолкал до вечера. А вечером кулик снова летал над речкою, покинув милую подружку, и этак мелодично наговаривал: «Тить-вить, тить-вить, тити-уить, вот он я, куличок-мужичок, неженатый — холостой, налетай, девчата!»