Лязгая цепями и буферами, сверкая огнями, поезд пронесся мимо и растворился в темноте.
Его отдаленный гул, замирая, скоро совсем затих, и в потревоженную на мгновение степь вернулись ночь, безмолвие и покой…
* * *
Откуда-то издалека со странным звоном донеслась короткая тихая очередь пулемета и оборвалась… потом, совсем близко, откликнулась другая… Нет, это не пулемет… Как будто ласковое шепелявое стрекотанье бабушкиной швейной машинки… Пахнуло далеким солнечным детством… Потом вдруг зябкая дрожь прошла по телу…
Комаров открыл глаза.
На склоне ясного неба длинное, с рваными краями облачко окружилось золотой каймой. У самого уха в густой траве трещал свою раннюю песенку кузнечик.
Комаров быстро пришел в себя.
— Вот тебе и пулемет и бабушкина машинка, — усмехнулся он и сел.
Кузнечик взвился, трепеща крылышками, описал дугу и скрылся за высокой кучей щебня.
Боль в груди и правой руке напомнила обо всем, что произошло ночью.
Вдали громыхали машины, гудели моторы, лязгал металл.
«Ну, мое счастье, что упал сюда, — подумал Комаров оглядываясь. На этом участке ремонт пути, видимо, был уже кончен: машины, рельсы, камень убраны, остались лишь кучи песка и гравия.
В южных степях светает и в августе очень рано. Солнце уже стояло над горизонтом. Золотая кайма на облачке бледнела и ширилась. Подул прохладный ветерок. Тихо шелестела пшеница, плотной высокой стеной стоявшая по обе стороны полотна.
Шатаясь и потирая ушибленную грудь, Комаров медленно встал, отряхнул с себя пыль и пошел, прихрамывая, вдоль пути, внимательно всматриваясь в землю, в траву, покрывавшую небольшой пологий откос. Следов было много — и свежих и старых, трава была везде примята, покрыта пылью и землей.
Комаров рассчитал, что он выбросился из вагона и упал примерно метрах в шестидесяти от места, куда должен был упасть Кардан. Однако, пройдя гораздо больше, Комаров не заметил ничего, что можно было принять за след Кардана. Тогда Комаров, отойдя подальше от полотна дороги, прошел обратно, к месту своего падения. Слева от него колыхалась высокая стена пшеницы. Золотистое море с седой зыбью тяжелых колосьев тянулось, насколько хватал глаз, до самого горизонта. Ни в пшенице, ни на земле, ни на кучах песка — нигде ни малейшего подозрительного следа.
— Что за черт! — пробормотал Комаров, потирая подбородок, и поморщился; подбородок был второй день не брит, и это было очень неприятно. — Куда же, однако, он девался? Не к Знаменке ли пошел пешком?.. Ба! Николаев! Посмотрим по ту сторону пути.
Комаров перешел через полотно железной дороги. Та же взрыхленная почва, те же кучи песка и щебня, ровная стена шумящей пшеницы. Шаг за шагом Комаров исследовал узкое пространство между пшеницей и полотном дороги и вдруг припал к земле.
На небольшом камне под косыми лучами солнца сверкала, как свежеотбитый осколок красного стекла, капля крови. Немного поодаль едва заметно краснело в песке другое кровавое пятнышко. Комаров осторожно притронулся к нему пальцем. Палец окрасился.
«Свежее», — подумал Комаров и поднял голову.
Прямо перед ним, как пролом в плотной пшеничной стене, темнел узкий проход со сломанными, раздвинутыми в обе стороны колосьями. Присмотревшись, Комаров теперь заметил на поверхности пшеничного моря извилистую темнеющую полоску, уходящую далеко на юго-восток.
— Так… Понятно… Ломать пшеницу?! Никто другой не позволил бы себе этого. Итак, на Николаев?.. — пробормотал Комаров и, зачем-то оглядев себя, почистил один рукав, потом другой, одернул куртку и решительно направился к пробитому в пшенице следу.
Через два шага он почувствовал себя словно затерянным в густом подводном лесу. Как будто плывя в море колючей воды, Комаров обеими руками раздвигал перед собой зыбкую щетинистую массу колосьев, тяжелых, словно маленькие початки кукурузы; колосья кололи глаза, уши, ноздри. Путь был тяжел и мучителен. Пыль забиралась в нос и рот, в горле першило, солнце, поднимаясь все выше, припекало обнаженную бритую голову, ноги путались в густой массе стеблей.
Но Комаров шел по следу, не думая об отдыхе, зорко всматриваясь в сетку стеблей.
Его занимал вопрос, на сколько времени Кардан опередил его. Может быть, он упал счастливее и тотчас же двинулся в путь? Тогда, значит, он впереди часа на четыре. Это слишком много… Но нет… Кровь была еще довольно свежа… Значит, можно думать, он вошел в пшеницу всего лишь часа на два раньше. Кроме того, дорожку эту он первый прокладывал, ему и трудней пришлось. Тогда дело обстоит не так уж плохо.
И, стиснув зубы, Комаров раздвигал брассом, [7] как пловец, пшеничное море. Вверху звенели жаворонки, купаясь в синеве ясного неба. Солнце жгло голову все сильней. Было душно и жарко. Ломило руки, спину, шею. Еще болела грудь от удара при падении. Перед глазами все чаще возникало и дрожало сетчатое огненное марево. Во рту горело, хотелось пить. Пшеничное море представлялось бесконечным. Казалось, вся жизнь прошла и пройдет в этом шелесте колосьев, в однообразном и мучительном движении рук — вперед, в стороны, опять вперед, опять в стороны…
И вдруг после одного из взмахов, как за распахнувшимся занавесом, прямо перед уставшими глазами открылся необъятный светлый мир. Пшеничное поле кончилось.
Далеко на юг, почти до горизонта, простиралось пустынное желтое жнивье. Но, посмотрев направо, Комаров увидел вдали процессию огромных машин, неуклюжих, как стадо первобытных мастодонтов. Одна за другой, уступами, они приближались к нему вдоль стены несжатой пшеницы. Это были электрокомбайны, убиравшие урожай.
Вытирая платком лицо и голову, Комаров поспешил к передней машине. Он увидел перед собой тихо гудевшее двухэтажное сооружение на низких толстых колесах, блиставшее медью, пластмассой и стеклосталью. За комбайном тащилась огромная платформа с высокими бортами, нагруженная рядами квадратных соломенно-желтых плиток-брикетов. Из комбайна тянулся длинный открытый желоб, двигавшийся над платформой. По желобу безостановочно шел поток брикетов и укладывался в ряды. Справа от комбайна горизонтально вертелись длинные крылья, наклонявшие стебли пшеницы к ножевому аппарату, от которого подрезанные стебли по ленте конвейера шли к машине и исчезали в ней.
Когда-то комбайн обрабатывал урожай только до момента получения чистого зерна и снопов соломы. Теперь эта машина, постепенно усложняясь и совершенствуясь, превратилась в комбайн-мельницу и фабрику брикетированной соломы. Пройдя через различные агрегаты комбайна, зерно превращалось в чистейшую муку и отруби, а солома размельчалась и прессовалась в маленькие брикеты, которые потом отправлялись как сырье на бумажные или химические фабрики.