Все это происходило задолго до того, как была построена автострада М25. До Суффолка можно было добраться по шоссе А12 через Челмсфорд или «сельским маршрутом». Так Льюис называл путь по узким, извилистым дорогам через Онгар, Данмау, Брейнтри и Холстед до Садбери, и именно этим путем он ездил, когда они всем семейством навещали старика Хилберта. Эдам выполнял для Руфуса роль, как бы его назвал Льюис, «навигатора». Эдама выводило из себя то, что отец злоупотребляет этим словом; ведь его нельзя применять к построению пути по суше, оно произошло от латинского «navigare», а еще дальше — от «navis», женский род, «судно», и «agere», то есть «вести» или «направлять». Эдам любил слова, они очаровывали, его пленяло их значение и то, что с ними можно было делать, — строить анаграммы, [32] палиндромы, [33] он любил риторику и этимологию. Одним из курсов, на который он записался в университете, была лингвистика… Он «указывает путь» Руфусу — вот что он делает, подумал Эдам. Они поговорили о словах, вернее, о названиях населенных пунктов, в частности о деревеньках, которые назывались по реке Роудинг: Хай-Роудинг, Бернерс-Роудинг, Маргарет-Роудинг, и Руфус ска-
зал, что правильно произносить «Рутинг» от древнего датского, а Эдам этого не знал.
Поездка была замечательной, сельский пейзаж был восхитительным, казалось, зелень сияет и мерцает в лучах солнца. Небо было огромным, безоблачным, бледно-синим, над белым асфальтом дороги вились миражи, похожие на волны. Фермеры заготавливали сено, скашивая высокую траву, перемешанную с полевыми цветами. Стекла в машине были опущены, из радио звучала музыка — не рок, который они оба ненавидели, а Моцарт, один из его самых известных концертов для фортепиано.
Несмотря на то, что он не раз тут бывал, Эдам пропустил поворот на проселок, ведший к Уайвис-холлу. Поворот был где-то на участке между Нунзом и Хадли, но из-за того, что за прошедшее время обочины слишком заросли, все выглядело по-другому. Они проехали вперед примерно милю, пока не показался поселок из нескольких домов с названием Милл-ин-зе-Питл, и Руфус, развернувшись, спросил, что значит «питл». Эдам ответил, что посмотрит в словаре. Он велел Руфусу медленно ехать вперед и на этот раз заметил справа почти двухметровый проем в живой изгороди, скрытый за росшим вверх купырем и свисавшей сверху бузиной. Деревянный почтовый ящик на ноге и с дверцей на крючке, куда складывали письма и газеты и приносили молоко для Хилберта, стоял на месте. Когда Эдам был маленьким, его иногда по утрам посылали к этому ящику за почтой, и он брал с собой специальную плетеную корзину для молочных бутылок. Больше ничто не указывало на то, что это Уайвис-холл.
— Почему это называется проселком? — спросил Руфус, закуривая новую сигарету. Все дорогу он курил одну за другой, Эдам выкурил одну или две с ним за компанию, хотя не любил совать себе в рот ничего горящего. Та же ситуация была и с «травкой». Ему нравилось ее действие, но курить ее он не любил.
— Не знаю, — сказал он. — Я не знаю, почему эту дорогу называют проселком.
— Можешь посмотреть в словаре, когда будешь искать, что такое «питл», — сказал Руфус.
По обеим сторонам проселок зарос купырем с белыми, похожими на зонтики цветами; они уже отцветали, и при малейшем движении над ними поднималось крохотное облачко. Запах у купыря был сладковатым, как у сахарной глазури, так в детстве пах торт на дне рождения, и его запах смешивался с ароматами взрослых. Все деревья были зелеными, листва дубов и берез — особенно сочной и яркой, липы усыпаны бледными желто-зелеными цветами. Хвойный лес выглядел так же, как всегда, он никогда не менялся, был темным и влажным, с узкими дорожками, по которым могло пройти животное не крупнее лисы. Деревья выросли как-то незаметно, хотя Эдаму казалось, что лес такой же, как и в его детстве, когда он ходил за молоком и когда в пасмурные дни ему казалось, что в лесу таится угроза. Уже тогда ему не нравилось заглядывать вглубь, он старался смотреть себе под ноги или вперед, потому что лес очень напоминал страшные чащи с иллюстраций к сказкам или из снов — те самые чащи, из которых выползают всякие твари.
В конце склона через поредевшие деревья проглядывали клены и ольхи, окунувшие свои корни в ручей, поздно зацветший орешник, это эффектное украшение для лужаек, кедр, дом. Говорят, вещи, здания, участки земли выглядят меньше, когда человек становится взрослым. И это считается естественным. В конце концов, раньше ты едва доставал подбородком до стола, а теперь это стол едва достает тебе до бедер. По логике, Уайвис-холл должен был бы показаться Эдаму меньше, но этого не случилось. Он показался больше. Вероятно, потому, что теперь он принадлежал ему, что теперь им владел он. Дом казался дворцом.
Над конюшней, в которой, на памяти Эдама, никогда никого не содержали, возвышалась башенка с флюгером в виде бегущей лисицы над осмоленной крышей и с синими часами с золотыми стрелками под крышей. Стрелки замерли на без пяти четыре. Между конюшней и домом тянулась стенка огорода, построенная из неотесанного камня, перемежающегося кирпичной кладкой. Дом утопал в цветах — по стенам ползли вверх розовые плетистые розы и кремовые клематисы. Эдам не знал этих названий, позже ему рассказала о них Мери Гейдж. Солнце светило так ярко, что плоская крыша сверкала, как водяная гладь.
Руфус затормозил перед террасой. Площадка была мощеной, между плитами росла заячья капуста и седум с белыми и желтыми, похожими на звездочки, цветами. В одной из двух каменных ваз с узкими горлышками рос какой-то хвойник, в другой — лавр. На розе, оплетавшей дом, были тысячи недавно распустившихся — нигде не было ни единого опавшего лепестка — цветов с бледно-розовой серединкой и кораллово-розовым краем. Эдам вылез из машины и достал из кармана шортов ключ. Он буквально кожей ощущал теплую, умиротворяющую, безмятежную тишину, словно дом, как животное, сладко спал на солнышке.
— И все это твое? — спросил Руфус.
— Мое, — сказал Эдам.
— Вот бы мне такого дядюшку.
Эдам отпер дверь, и они вошли внутрь. Окна не открывались почти три месяца, поэтому в доме стоял запах пыли, от которого тут же запершило в горле и защипало в глазах. Еще было очень душно, так как окна гостиной выходили на юг и комната просто прокалилась на солнце. Эдам тут же принялся открывать окна. Мебель тоже принадлежала ему — эти комоды с выпуклыми фасадами и гнутыми ножками, стулья с простеганными спинками, обитые бархатом двухместные диванчики, большой овальный стол, стоящий на одной ноге в форме вазы, зеркала в позолоченных рамах, бледные розовато-лиловые и зеленые акварели и темные портреты, написанные маслом. Он не помнил, чтобы когда-то замечал их. Они висели на своих местах, но он их не видел. Не замечал он и колонн из розового мрамора, обрамлявших окна, и ниш со стеклянными дверцами, заставленных фарфором. У него сохранилось только общее впечатление, а детали он никогда не разглядывал. Его слегка подташнивало от обилия собственности и гордости за свое владение. В каждой комнате с потолка свисала люстра: в столовой — из потемневшей бронзы, в гостиной был каскад хрустальных подвесок, в холле и кабинете трубочки из итальянского стекла извивались, как змеи, между искусственными свечами. И все было залито солнцем. Где-то свет лежал золотистыми пятнами, где-то — россыпью радуги, а где-то — квадратами, в зависимости от формы окна.