— Ну-ну, довольно, однако, дети! Сядем за работу! Сегодня диктовку писать надо! — незаметно смахивая слезу, произнесла она своим обычным деловито-суровым голосом, стараясь этим замаскировать свое волнение.
— А ведь она плачет. Помереть на этом месте плачет! Ей жаль Наташу! Вот те святая пятница, мать-пятидесятница — жаль! — затараторила шепотом Паша Канарейкина, поспевая всюду со своей лисьей мордочкой и проворно снующим носом.
Через пять минут Павла Артемьевна вела уже как ни в чем не бывало класс диктовки, попутно объясняя воспитанницам то одно, то другое правило грамматики.
Своим ровным, резким голосом она нанизывала фразу за фразой, строго покрикивая на нерадивую, поминутно отстающую от подруг Машу Рыжову или на маленькую, болезненную Чуркову, украшавшую то и дело чернильными кляксами свою тетрадь, но при этом лицо ее все еще хранило то недавнее выражение радости, с которым она вошла объявить счастливую весть о выздоровлении Наташи, а глаза смотрели мягче и добрее, каким-то совсем новым и непривычным им взглядом.
Это выражение не исчезло даже и тогда, когда с растерянно-глупым видом Маша Рыжова подала свою диктовку, и Павла Артемьевна при общем смехе воспитанниц прочла написанную в ней фразу:
«Кэрава томажняя шиводная; она эст драва и сена»…
— Хорошенькая должна быть корова, которая ест дрова! — усмехнулась Павла Артемьевна и прибавила, вскользь глядя на багрово покрасневшую Машу: — И когда ты писать только выучишься… «Дрова» пишешь вместо «трава», «томажняя» вместо «домашняя». А «кэрава»? Разве есть слово такое? Корова… Понимаешь? Домашнее животное; она ест траву и сено. Ах, Маша, Маша! Совсем ты неуч у нас!
Не рассердилась Павла Артемьевна и тогда, когда маленькая золотушная Оля Чуркова, мигая своими белесоватыми ресницами, подала ей свою увенчанную кляксами тетрадку. Чернильных пятен в ней насчитывалось гораздо больше, чем букв.
— Ну эта хоть годами молода… Она с Дуней ровесница, успеет еще выучиться! А тебе, Рыжова, стыдно! Пятнадцатый год, ведь не маленькая! — проговорила она без тени обидного гнева. Зато тетрадки Сони Кузьменко, Дорушки и Дуни доставили полное удовольствие надзирательнице.
— Молодец, Соня! Дорушка и Дуня! Учительницами будете! — с непривычной скоростью обратилась она к ним.
— Нет, Павла Артемьевна, мне бы лучше в монашки хотелось! — произнес глуховатый и тихий голос Кузьменко.
— Что?
— В монастырь бы меня, говорю, отдали! Уж куда как хорошо было бы! Благодать там какая! Колокол с самой ночи гудит… Поют на клиросе… все монашки в черном… А там постриг дадут… Я из жития святых знаю. Боголепно! — с жаром говорила девочка.
— Да что ты, Софья! Куда тебе в монастырь! Не возьмут тебя. Мала еще! Не вышла годами… — покачивая головой, произнесла надзирательница.
— Я вырасту, Павла Артемьевна! А уж тянет меня туда-то, и сказать не могу, как тянет. Так бы век в тишине монастырской и прожила. За вас бы молилась… В посте… на ночных бдениях… — возразила, внезапно сживаясь, Соня. — У бабушки моей есть монашка знакомая… Она еще в детстве все к бабушке приставала, просила все меня в послушание к ней отдать в обитель… Совсем к себе на воспитание брала… А отец не отдал… Сюды определил… Велел учиться.
Соня поникла грустно головой и вздохнула.
Павла Артемьевна сама вздохнула следом за нею.
Впервые она разговаривала так просто со своими девочками, обрадованная выздоровлением Наташи, в болезни которой втайне не раз упрекала себя.
До сих пор она являлась только строптивой и взыскательной наставницей, требовательным, суровым и готовым покарать каждую минуту начальством. Сейчас же она чуть ли не впервые заглянула в детские души, доверчиво открывшиеся перед нею… За Соней она стала расспрашивать остальных девочек, чего бы хотели они, к чему стремились, чего ждали от жизни.
Узнала, что флегматичная, ленивая и тупая Маша Рыжова мечтает быть где-нибудь ключницей в богатом доме, ухаживать за коровами, за птицами, за домашним скотом. В этой равнодушной душе горел огонек любви к покорным человеку бессловесным тварям.
Узнала от робко улыбающейся Дуни, что та любит деревню, мечтает вместе с Наташей поехать в родимые места и поселиться в школьном домике, учить ребятишек, а в часы досуга гулять по родному лесу.
Услышала и Дорушкины заветные мечты… Расширить дело матери… Взять себе в помощницы всех приюток, не получивших места, оставшихся хотя бы временно без определенных занятий. И у крошки Оли Чурковой узнала цель ее маленькой жизни: вытащить из нищеты бабушку, собственным трудом содержать ее, работая где-нибудь в белошвейной поденно.
«Так вот они какие, — вслушиваясь в речи осмелевших пред ее неожиданным участием девочек, мысленно говорили себе Павла Артемьевна, — доверчивые, славные, сердечные детишки! У каждой своя особая наклонность, индивидуальность, своя исключительная черточка характера». А она так мало задавала себе труда до сих пор заглянуть в эти робко, сейчас как бутоны цветов, раскрывшиеся перед ней души. Строгость была до сих пор ее неизменным девизом. Строгость и суровая требовательность… Постоянные окрики, выговоры она считала гораздо более существенными орудиями в воспитании детей.
А между тем такое ласковое участие с ее стороны много прочнее и скорее проложит ей путь к детским сердцам, поможет запастись детским доверием в трудном деле воспитания сорока девочек и даст ей самой больше спокойствия, пожалуй. Да-да, она была глубоко не права порою. Строгость никогда не вредна. Она необходима… Но ее суровость, ее грубость с детьми, разве они имели что-либо общее со строгостью?!
Павла Артемьевна так глубоко погрузилась в свои мысли, что не заметила, как тихо скрипнула классная дверь и тонкая фигура подростка, закутанного в теплый байковый платок поверх обычного форменного платья приютки, вошла в комнату.
В тот же миг громкий хор сорока возбужденных радостных голосов звонкой волною прокатился по классной:
— Наташа! Наташа вернулась! Павла Артемьевна, Наташа!
Надзирательница вздрогнула, подняла голову…
Перед ней стояла Наташа. Нет, вернее, тень прежней Наташи.
За две недели болезни девочка вытянулась и похудела до неузнаваемости. Казенное платье висело на ней, как на вешалке. Неровно остриженные волосы чуть-чуть отросли и делали ее похожей на мальчика. Подурневшее до неузнаваемости лицо, слишком большой рот, обострившийся нос, болезненный цвет кожи, без тени былого румянца, и эти глаза, ставшие огромными и потерявшие их обычный насмешливый блеск!
— Наташа! Бедная Наташа! — помимо воли полным жалости и соболезнования голосом вырвалось искренне и печально из груди Павлы Артемьевны.
Что-то новое почудилось в этом голосе и Наташе, что-то мягкое, сердечное, что заставило девочку сделать несколько шагов вперед по направлению поднявшейся ей навстречу наставнице. Легкая краска залила бледное личико… Некоторое подобие прежнего румянца слабо окрасило впалые щеки Наташи… И мгновенно, как молния, прежняя улыбка, по-детски простодушная и обаятельная, заиграла на бледных губах, на худых щечках с чуть приметными теперь ямками на них…