Оба они были моложе меня. Диниван, тогда еще юноша, учился с узирианскими братьями. Проницательная Ксорастра разглядела в нем искру, которая, по ее мнению, после контакта с Моргенсом могла бы распуститься в горячее ровное пламя и принести пользу церкви, все еще почитаемой бывшей монахиней. Второй человек, которого она представила, был умным молодым священником, только что принявшим сан. Он вышел из бедной островной семьи и продвинулся благодаря острому уму. После долгих разговоров с Ксорастрой и северными коллегами Моргене согласился принять и этих двух новых членов. Когда на следующий год мы все встретились в Танголдире, селении Трестолта, нас снова было семеро. — Кадрах говорил тяжело и медленно, и Мириамель подумала, что он засыпает, но когда монах продолжил, в его голосе была страшная пустота. — Лучше бы они не приняли никого из нас. Лучше бы сам Орден превратился в пыль истории. — Он не стал продолжать, и Мириамель выпрямилась.
— Что ты имеешь в виду? Что ты мог сделать такое ужасное?
Он застонал:
— Не я, принцесса, мои грехи пришли позже. Нет, это случилось в то мгновение, когда мы приняли в Орден того молодого священника… ибо это был Прейратс.
Мириамель со свистом вдохнула, и на мгновение ей показалось, что вокруг нее сплетается паутина какого-то ужасного заговора. Неужели все ее враги сговорились? Неужели монах играет какую-то дьявольскую игру и теперь она в его руках — одна в пустынном море? Тогда она вспомнила письмо, которое принесла ей Ган Итаи.
— Но ты же говорил мне об этом, — сказала она с облегчением. — Ты писал мне о Прейратсе, о том, что это ты сделал его тем, чем он стал.
— Если я сказал это, — грустно ответил Кадрах, — значит я преувеличивал свою вину от горя. Семена великого зла наверное должны были уже быть в нем, иначе оно никогда бы не расцвело так быстро и с такой силой. — Он помолчал. — По крайней мере так я думаю. Моя часть наступила гораздо позже, и мой позор в том, что, хотя я уже знал его за бессердечное существо с черной душой, я тем не менее помогал ему.
— Но почему? И как ты ему помогал?
— Ах, принцесса, я чувствую, что сегодня ночью на меня снизошла пьяная честность эрнистирийца, хотя у меня во рту не было ни капли вина, но все-таки есть вещи, о которых я предпочел бы никому не рассказывать. История моего падения принадлежит мне одному. Большинство моих друзей, которые были подле меня все эти годы, теперь уже умерли. Позвольте мне сказать только вот что: по многим причинам, как из-за того, что я изучал то, чего лучше бы мне никогда не касаться, так и из-за моей личной боли и многих пьяных ночей, которые я провел, пытаясь утопить ее в вине, радость, которую я находил в этой жизни, вскоре погасла. Когда я был ребенком, я верил в богов моего народа. Когда я стал старше, я начал сомневаться в них и уверовал в единого бога эйдонитов, единого, хотя он и перемешан с Узирисом, его сыном, и Элисией, Пресвятой Матерью Божьей. Позже, при первом рассвете моего ученичества, я пришел к неверию во всех богов — и старых и новых. Но когда я стал мужчиной, какой-то страх проник в мое сердце, и теперь я верю во всех богов. Ах, как я верю! Потому что я знаю, что проклят! — Монах тихо вытер рукавом глаза и нос. Теперь он был погружен во тьму, которую не мог пробить даже лунный свет.
— Что ты хочешь сказать? Как проклят?
— Я не знаю, иначе давно отыскал бы волшебника, который дал бы мне чудесного порошка. Я шучу, моя леди, и это мрачная шутка. В этом мире есть проклятия, которые нельзя снять никакими чарами — так же, как, я уверен, есть удачливость, которую не может прервать никакой дурной глаз или завистливый соперник, если только сам избранник не постарается отделаться от нее. Я только знаю, что давным-давно жизнь стала для меня тяжкой ношей, для которой мои плечи оказались слишком слабы. Я стал настоящим пьяницей — не местным клоуном, который перепивает по праздникам и будит соседей по пути домой, но хладнокровным искателем забвения с опустошенным сердцем. Мои книги были моим единственным утешением, но даже они казались мне полными дыхания могилы. Они говорили о давно погибших людях, давно погибших мечтах и — что было хуже всего — о давно погибших надеждах. Миллионы мертворожденных надежд для каждого, кто жил под солнцем краткий миг, не длиннее жизни бабочки.
Итак, я пил, наблюдал за звездами и снова пил. Мое пьянство уводило меня вниз, в бездну подавленности, и мои книги, особенно та, с которой я в то время был связан самым глубоким образом, только усиливали мой ужас. Так что забвение начинало казаться все более и более предпочтительным. Вскоре меня уже не хотели видеть в тех местах, где раньше я был общим любимцем, и горечь моя от этого стала еще глубже и тяжелей. Когда хранители Тестейнской библиотеки сказали, что не хотели бы больше видеть меня там, я как бы провалился в глубокую дыру беспросветного буйного запоя, очнувшись от которого, я обнаружил себя далеко от Абенгейта, совершенно раздетого и без гроша за душой. Я был одет только в сучья и листья, как последнее отребье. Ночью я прошел путь до дома одного аристократа, которого я знал — доброго человека и любителя знаний, который когда-то был моим покровителем. Он впустил меня, накормил и предоставил постель. Когда солнце взошло, он дал мне монашескую рясу, принадлежавшую его брату, и пожелал мне удачи и божьей помощи на пути от его дома.
В его глазах в то утро я увидел отвращение — я молюсь, чтобы вы никогда не увидели ничего подобного в глазах другого человека. Он знал о моих привычках, видите ли, и рассказанная мной история о лесных разбойниках не смогла одурачить его. Я знал, стоя в его дверях, что я вышел за стены, ограждавшие моих друзей, и стал подобен прокаженному. Видите ли, все мое пьянство и все мои безумные поступки сделали только одно — они дали возможность другим разглядеть мое проклятие так же ясно, как я видел его уже давно.
Голос Кадраха, становившийся все более мертвенным в течение этого монолога, теперь стал хриплым шепотом. Мириамель долгое время слушала его едва дыша. Она не могла придумать ни одного слова утешения.
— Но что же ты сделал? — Она наконец предприняла попытку. — Ты говоришь, что проклят, но ты ведь не делал ничего дурного, кроме того, что пил слишком много вина.
Смех Кадраха был неприятно надтреснутым.
— О, вино было нужно только для того, чтобы хоть немного приглушить боль. В том-то и дело с этими пятнами, моя леди. Такие невинные, как вы, могут и не заметить пятна, но оно есть тем не менее, и другие люди чувствуют его присутствие, как полевые звери выделяют из своей, среды того, кто болен или взбесился. Вы же сами пытались утопить меня, не правда ли?
— Но это же было совсем другое дело, — негодующе сказала Мириамель. — Это случилось оттого, что ты сделал что-то.
— Не бойтесь, — пробормотал монах. — Я сделал достаточно дурного с той ночи у Абенгейтской дороги, чтобы заслужить любое наказание.
Мириамель подняла весло.
— Здесь достаточно мелко, чтобы бросить якорь? — спросила она, стараясь не выдать дрожи в голосе. — У меня руки устали.
— Я могу это выяснить.