— В общем-то, — говорил он, шагая по комнате и размышляя над ее словами, — в этом нет ничего ужасного. Это даже занятно. Я иногда задумывался — а не воспитать ли мне дочь…
— Дочь? Почему ты думаешь, что родится девочка?
— Сын меня бы не интересовал, — сказал он холодно, — но вот воспитать дочь… Вот это, — сказал он с воодушевлением, — было бы куда интереснее.
Он продолжал ходить взад-вперед, погруженный в свои мысли, и потом сказал:
— Да, решено. У нас будет ребенок.
Он подошел к ней, поцеловал в лоб.
— Дочка, — повторил он и улыбнулся.
Во время их разговора Мерри чувствовала отвращение и даже тошноту. Она еще могла стерпеть все, что произошло с ней. Она могла выдержать все что угодно. Но ребенок! Что это еще за странное увлечение для Рауля Карреры — воспитывать дочь. Она — если конечно родится девочка — заслуживает совсем иной жизни, куда лучше той, что прожила Мерри.
Мерри оставалась с Раулем еще дней десять. Дождавшись завершения монтажа, она просмотрела готовый вариант и разделила с ним восторг по поводу новой картины. В эти десять дней они почти не разговаривали. Он же был с ней подчеркнуто ласков, нежен, предупредителен. Похоже, он и впрямь обрадовался возможности играть роль отца маленькой девочки. Ей даже иногда казалось, что она больше интересует его только как мать будущего ребенка.
На следующий день после просмотра фильма она позвонила в «Америкэн экспресс» и заказала билет на самолет — до Нью-Йорка с пересадкой на Чикаго, а оттуда в Батт, штат Монтана.
Мерри не стала звонить Сэму Джеггерсу. Она вообще никому не позвонила. Ее охватила радость от мысли, что она приняла, наконец, какое-то решение самостоятельно и сделала все без чьей-либо помощи. С тех пор, как в девятилетием возрасте она удрала из дома Новотного к отцу в Нью-Йорк, она ни разу не испытывала подобного же чувства радости и удовлетворения от совершенного поступка. Она знала, что сможет уехать, сможет сбежать. Она знала это так же твердо, как и тогда, много-много лет назад.
За день до отлета Мерри и Рауль провели самый обычный вечер вдвоем. Они поужинали в небольшом ресторанчике на Левом берегу и вернулись домой. Как только они вошли в дом, Мерри сказалась утомленной и поднялась к себе. На следующее утро она проснулась поздно. Он не стал будить ее, не желая беспокоить, и ушел, пока она еще спала.
Она пошла в его комнату. Она впервые была здесь с той самой ночи, когда пыталась его соблазнить. Она села за письменный стол, чтобы написать ему записку, долго раздумывала, но так и не смогла ничего придумать. Наконец она остановила свой выбор на «Извини. Я уезжаю, Мерри».
Она выдвинула ящик, чтобы найти конверт для своей записки: Рауль не любил, когда слуги заглядывали в его личные бумаги. В ящике она обнаружила тяжелый фотоальбом в кожаном переплете. Она попыталась его открыть, но на нем висел замочек с секретным кодом. Она поднесла альбом к уху и стала слушать щелчки, но не смогла открыть его с той легкостью, с какой в кинобоевиках воры открывают замки. Тогда она взяла со стола нож, с силой надавила им на замок и сломала его.
Первые несколько страниц альбома не представляли для нее никакого интереса. Как она и предполагала, там были запечатлены пары, занимающиеся любовью в разных позициях. Женщина на этих фотографиях была одна и та же, а мужчины разные. Далее следовали фотографии, составляющие примерно треть альбома, где была изображена Клотильда, его первая жена. Она пролистала несколько страниц и обнаружила раздел, посвященный Моник. Потом шли другие женщины, ей незнакомые. По нескольку фотографий каждой из них. А потом… Но она вернулась на несколько страниц назад, присмотрелась и расхохоталась. Да это же Нони, ее мачеха! На фотографии, которая могла вызвать смех — настолько она была нелепая. Конечно же, Рауль сохранил эту фотографию именно потому, что она ужасно смешная. На ней была запечатлена обнаженная Нони в обществе трех голых мужчин. В ее глазах затаилась тупая похоть, но выражение лица было самое обычное, всегдашнее. И впрямь смешно.
Мерри ничуть не удивилась, увидев на последних листах собственные изображения. Она разглядывала их внимательно и бесстрастно, то отмечая интересную композицию на одной, то сожалея о неудачном ракурсе на другой. На этих фотографиях даже самые интимные позы, на которых се запечатлел фотоаппарат Карреры, показались ей безжизненными, механическими, инертными. Она разглядывала прямоугольники глянцевой бумаги, тщетно пытаясь отрешиться от охватившего се безразличия. Ей удалось вызвать в своей душе лишь чувство жалости — не к себе и даже не к Раулю, а к этим фотографиям, которые не смогли передать ни одного мига быстротечной жизни, растаявшей, испарившейся без следа. Вот почему Раулю приходится делать все новые и новые снимки — в попытке остановить вечно ускользающие мгновения жизни, не подвластной даже фотообъективу и фотопленке, мгновения, которые, едва родившись, тотчас умирают.
Теперь ей можно уйти. Она не спасается бегством, она просто уходит. Мерри захлопнула альбом, положила его на место и задвинула ящик. Она знала, что коротким движением руки закрыла не просто ящик письменного стола, но нечто иное.
— Тужься, — сказала индеанка.
— Я тужусь, — раздраженно сказала Мерри.
— Сильнее!
Мерри вцепилась в полотенце, которое дала ей индеанка. Она вся напряглась. Потом боль отпустила и совсем покинула ее тело, вспотевшее и дрожащее.
— Ты его не видишь? Выгляни в окно и скажи мне — он там?
Индеанка подошла к окну и поискала глазами черный «Форд» дока Гейнса. Он был внуком того Гейнса, ветеринара, который пятьдесят четыре года назад присутствовал при рождении отца Мерри.
Мерри лежала на огромной деревянной кровати мамаши Хаусмен в комнате, которая два года пустовала. Эллен, бабушка Мерри, сидела на стуле в дальнем углу комнаты и вышивала.
— Больно, — сказала Мерри. — Когда боль подступает, мне так плохо.
— Потерпи, — сказала Эллен.
— И чего скулит. Словно щенок, — встряла индеанка.
— Это только кажется, что больно, — сказала Эллен. — Потом покажется, что вовсе ничего не было. По-настоящему больно будет потом.
Крючок для вышивания сверкнул в лучах закатного солнца, показавшегося в окне. Эллен подумала о тех, кто получал и оканчивал жизнь на этой кровати. Она пробежала мысленным взором по списку, на мгновение останавливаясь на каждом имени и вспоминая всех — живых и мертвых: Мерри, которая, мучаясь от боли, лежит сейчас здесь: и Мередита, который уже в момент рождения был лишен уютного покоя этой кровати, а потом исчез, стал таким далеким-далеким, как воспоминания о нем, и позабыл своего отца, ее мужа, Сэма; и Сэма с его горестями, которые он изведал из-за своей безотцовщины — как «выблядок» мамаши Хаусмен; и мамашу Хаусмен, умиравшую в этой кровати, ни разу не испытавшую чувства раскаяния за мимолетную любовь, подарившую ей ребенка; и, наконец, старого Амоса Хаусмена, которого Эллен видела как-то раз, когда была еще маленькой.