Наконец-то прозвенел. Он протянул руку, чтобы нажать на кнопку и выключить звонок. Потом вспомнил, что кнопки-то не было. Кнопка была у сестры. Поэтому он сидел и ждал, слушая дурацкий звонок дурацкого будильника. И вот вошла сестра и выключила будильник. Она достала бутылку виски из тумбочки под часами и налила ему двойную порцию в стакан. Она добавила лед, подлила содовой воды — получился отличный «хайболл». Ни в одном баре Европы или Соединенных Штатов не подавали таких «хайболлов», как в клинике у доктора Марстона.
— Пожалуйста, — сказала она любезно. — Время вашей дозы.
Он покорно принял стакан. Он уже пытался драться с ними. Это ни к чему не привело. Два здоровенных парня, что стояли за дверью, вошли, повалили его на пол и заставили проглотить виски. Поэтому сейчас он взял стакан, поднял его, словно произносил тост, и выпил до дна. Это отвратительно. Сущая пытка. Это все равно что пить лягушачью мочу — только хуже. Она взяла у него стакан и стала ждать. Через несколько секунд началось. Антабус смешивался с алкоголем и тут же отправлял его обратно, срыва быть не могло. Это все равно, что играть в теннис у стенки. Он рыгнул, потом еще раз — и его вырвало. Он продолжал рыгать и вздыхать, сильнее, судорожно, беспомощно и натужно, даже после того, как его желудок изверг все содержимое. Потом сестра подала ему швабру и стала смотреть, как он подтирает за собой пол. Это тоже входило в лечение. А потом она дала ему таблетку и немного воды — запить. Таблетку антабуса. А может, и нет. Метод лечения доктора Марстона предусматривал через некоторое время переход на плацебо [13] . Постепенно эта ставшая привычной последовательность действий — пить и тут же все извергать обратно — создавала психологическую ассоциацию, не менее действенную, чем таблетка антабуса. Теперь даже запах алкоголя будет ему невыносим. Навсегда. Но еще прошло недостаточно времени, думал он, чтобы заменять антабус на плацебо. Ему по-прежнему давали антабус. Он проглотил таблетку, запил ее водой, чтобы убить вкус блевотины.
Потом сестра снова поставила будильник и ушла. Измученный, он лег на кровать и попытался не слушать тиканья. Эх, все бы ничего, если бы этот хитрожопый лекарь не использовал такие громкие ходики…
* * *
Аборигенки, как иногда называли их Хелен и Мерри, сбились с ног. Не то чтобы их мог взбудоражить или даже заинтересовать грядущий визит в школу Мередита Хаусмена, но Хайди Крумринд, самая аборигенистая из всех аборигенок, подслушала телефонный разговор Мерри с отцом и пошла трепать об этом по школе, со своей идиотской широкой улыбочкой, которая обнажала уродливые «шины» на верхних и нижних зубах, и уверяла, будто ей сама Мерри сказала, что он приезжает. Ну, если говорить точно, то есть совсем точно, то так оно и было. Но сама постановка вопроса — что, мол, Мерри ей рассказала — была ложью, и Мерри рассердилась.
— Но чего же еще ждать от Крумрихи? — сказала Хелен. — Тут и удивляться нечего.
— Я знаю. Я и не удивляюсь. Но это как укус комара. Можно не обращать внимания, но все-таки неприятно.
— Знаю. Только не стоит потеть из-за этого.
— А я и не потею никогда, — сказала Мерри игривым, деланно хитрым тоном.
Конечно, если говорить о внешних проявлениях, она была права. Уравновешенность, самообладание и уверенность в себе — качества, которые, как считают, являются результатом обучения в престижной частной школе, едва ли могли бы проявиться в ком-либо лучше, чем в Мерри. Она была умненькая, симпатичная, яркая и сама это прекрасно знала. Но еще она была дочерью Мередита Хаусмена, и ей приходилось защищаться от окружающих, от их слишком поспешно предлагаемой дружбы, от нередких вспышек враждебности — оборотной стороны той же медали. И чем более глухую защиту она могла возвести, тем более блистательной и экзотической она представала в глазах своих однокашниц, которые любое проявление самообладания и самоуверенности объясняли либо завидной утонченностью ее натуры, либо презренным снобизмом.
Она, конечно, обрадовалась скорому приезду отца. Ей было шестнадцать, она несколько месяцев проучилась в одиннадцатом классе, и с того лета, что они провели вместе — с Карлоттой в Швейцарии — видела отца всего два раза. Летом она обычно уезжала в детский лагерь в Нью-Гэмпшире, где приятель Сэма Джеггерса руководил кружком танцев и пения. Каникулы она проводила с семьей Фарнэмов в Дариене или Палм-Бич. Она не особенно-то огорчалась тому, что все эти годы почти не виделась с отцом. Она помнила, что брата Викки Далримпл в возрасте четырех лет услали в школу, потому что Далримплы тогда были в Индии, и он не видел родителей до шестнадцати лет. Викки ей как-то рассказывала об этом. Семейство Далримплов в полном составе приехало в школу к Энди, и Энди бросился к своим тете и дяде с криком «Папа! Мама!» — потом ему очень вежливо объяснили, что он ошибся и принял за родителей не тех. Что ж, это всего лишь одно из проявлений «бремени империи», или как это там называется. На ней тоже лежало бремя.
В любом случае им-то было несложно узнать друг друга. Конечно, она изменилась, сильно изменилась с тех пор, как он навещал ее в последний раз. Вся ее детская пухлость исчезла, и благодаря строгой, даже фанатичной диете она приобрела великолепную, как у юной сильфиды, фигуру. Она выросла на дюйм или два, и ее фигура теперь отличалась той пленительной сухопаростью, которая составляет секрет обаяния лучших манекенщиц. Но вытянувшись, став стройненькой и лишившись дурацкой детской пухлости, которая так портила ее внешность еще пару лет назад, она обрела отточенную ясность черт, выдававших ее сходство с ним.
Так что она не опасалась, что они не узнают друг друга. В действительности единственное, что заботило ее, был самый первый момент встречи. Она без особого энтузиазма думала о том, что эта встреча может вылиться в исполненную патетики драматическую сцену. Ей хотелось, чтобы все прошло как можно более обыденно, просто, естественно — как встречаются после разлуки со своими родителями провинциалы, какие-нибудь работяги-аптекари, или деревенские адвокаты, или мелкие служащие крупных корпораций. Она даже завидовала непринужденной будничности таких встреч, этих невыразительных «приветиков», горячих поцелуев, удивленно-радостных восклицаний, точно люди не виделись какой-нибудь месяц-другой.
Поэтому она не стала дожидаться его в главном вестибюле, чтобы поминутно выглядывать — не едет ли? — из огромного окна, из которого открывался вид на подъездную аллею от ворот школы. Она осталась у себя в номере, притворилась, будто читает, и ждала, когда кто-нибудь, например, Крумриха, истошно завопит, увидев лимузин, и всем объявит, что он приехал.
Все произошло не так уж и плохо. К ней вошла Викки Далримпл и сообщила, что ее отец внизу, и Викки, кажется, поняла, отчего это она сидит у себя в номере и так невозмутима. Внизу толпились стайки девочек, которые оказались там якобы случайно, а вовсе не для того, чтобы глазеть на них, но Мерри на них не обращала никакого внимания. Ведь к ней приехал отец! И вот он уже спешит к ней навстречу: