Начинаются поздравления и приветствия.
Отвечает мать. Николай стоит, как бы забыв, кто он. Наконец он с усилием обводит всех глазами.
– Меня не с чем поздравлять, – говорит он деревянно, – обо мне сожалеть надо.
В двенадцать часов ночи в доме Американской компании на Мойке тоже не спят.
Густой дым стоит в комнате. Лица в свете ламп неверны, голоса охрипли, мундиры и сюртуки расстегнуты. Все говорят сразу, одни приходят, другие уходят.
Рылеев страшен, взгляда его черных глаз не выносит даже Якубович. Он сдвигает брови, когда Рылеев к нему обращается. От одной кучки к другой переходит быстро легкой, чужой походкой Рылеев. Он дает поручения, расспрашивает или просто жмет руку, говорит несколько слов. Лицо его мелькает, как луна среди черных волн, то тут, то там. С только что вошедшими Вильгельмом и Сашей никто не здоровается. Здесь приходят и уходят, не замечая друг друга, не обращая друг на друга внимания.
Вильгельм слышит, как Евгений Оболенский говорит, глядя на Александра Бестужева откровенными голубыми глазами:
– В случае неудачи не все потеряно, мы отведем войска на поселения. Все военные поселенцы к нам примкнут. А потом опять на Петербург.
Рылеев проходит мимо Вильгельма, который, ничего не видя вокруг себя, держит за руку Сашу Одоевского и, мимоходом, тихо касается его руки. Вильгельм мгновенно содрогается от этой ласки. Рылеев жмет руки Мише Бестужеву, который молча стоит в стороне с молоденьким гвардейским поручиком Сутгофом:
– Мир вам, люди дела, а не слова.
Миша Бестужев, штабс-капитан, серьезный и хмурый, говорит Рылееву:
– Мне Якубович не нравится. Он должен прийти с артиллерией и измайловцами ко мне, а потом уже вместе пойдем на площадь. Приведет ли?
Рылеев отвечает вопросом:
– На сколько рот ты считаешь?
Миша важно пожимает плечами, он чувствует себя перед первым делом.
– Солдаты рвутся в бой, а ротные командиры дали мне честное слово солдат не останавливать.
– А что у вас? – спрашивает Рылеев у Сутгофа, быстро наклоняясь корпусом вперед.
– За свою роту ручаюсь, – отвечает почтительно поручик, – возможно, что и другие пойдут.
Трубецкой чрезмерно возбужден, потирает руки, хрустит пальцами, слушает, что говорит ему Якубович, смотрящий куда-то поверх его и поверх всех, и говорит, собирая свои мысли:
– Значит, вы беретесь с Арбузовым занять дворец?
Якубович прерывает его жестом. Он кричит хрипло Трубецкому:
– Жребий, мечите жребий, кому убивать тирана.
– На плаху их! – кричит, багровея, Щепин.
Тогда Рылеев бросается к Каховскому и порывисто его обнимает.
– Любезный друг, – говорит он и смотрит с непонятной тоской в спокойное желтое лицо Каховского. – Ты сир на земле, ты должен пожертвовать собою для общества.
Все понимают, что это значит, и бросаются к Каховскому. Вильгельм пожимает руку, которая завтра должна убить Николая. Он окидывает взглядом всех. Сквозь табачный дым, при мерцающем свете, на него смотрят глаза, только глаза. Лиц он не видит. И он поднимает руку:
– Я! Я тоже. Вот моя рука!
Кто-то кладет ему руку на плечо. Он оборачивается: Пущин, раскрасневшийся, смотрит на него строгими глазами.
Он только 8-го числа приехал из Москвы. Рылеев принял Вильгельма без него.
– Да, Жанно, – говорит Вильгельм тихо, – я тоже.
Саша смотрит на них обоих. В его глазах слезы. Он улыбается, и ямки обозначаются на его щеках.
Пущин сердито пожал плечами. Он прислушивается к разговору за столом.
– На кого же мы можем рассчитывать? – спрашивает второй раз с усилием Трубецкой, неизвестно от кого добиваясь ответа.
Корнилович, который только что приехал с юга, машет на него руками:
– В первой армии готово сто тысяч человек.
Пущин оборачивается к Трубецкому:
– Москва тотчас же присоединится.
Александр Бестужев громко хохочет в другом углу. В дверь входят Арбузов и еще три незнакомых Вильгельму офицера.
– План Зимнего дворца? – смеется Бестужев. – Царская фамилия не иголка, не спрячется, когда дело дойдет до ареста.
Рылеев ищет глазами Штейнгеля и видит, что Штейнгель сидит, обняв голову руками, и молчит.
Рылеев притрагивается рукой к его плечу. Штейнгель поднимает немолодое, измученное лицо и говорит глухо Рылееву:
– Боже, у нас ведь совсем нет сил. Неужели вы думаете действовать?
Все слушают и затихают.
– Действовать, непременно действовать, – отвечает Рылеев, и ноздри его раздуваются.
К Рылееву тянутся блуждающие зеленоватые глаза, глаза Трубецкого, у него дрожат губы.
– Может быть, подождать? Ведь у них артиллерия, ведь палить будут.
Рылеев становится белым и говорит медленно, смотря в упор в бегающие глаза:
– Мы на смерть обречены. Непременно действовать.
Он берет со стола бумагу – это копия с доноса Ростовцева – и говорит Трубецкому, раздув ноздри:
– Вы забыли, что нам изменили? Двор уже многое знает, но не все, а мы еще довольно сильны.
Он останавливается взглядом на спокойном Мише Бестужеве и говорит с внезапным спокойствием, твердо, почти тихо:
– Ножны изломаны. Сабли спрятать нельзя, умирать все равно. Завтра – к Сенату: он в семь часов для присяги собирается. Мы заставим его подчиниться.
Все сказано.
Время разойтись – до завтра.
Вильгельм и Саша тихо бредут домой. Прежде чем пройти к себе на Почтамтскую, они идут на Петровскую площадь, проходят мимо Сената к набережной. Беспокойное чувство влечет их на эту площадь.
Сенат белеет колоннами, мутнеет окнами, молчит. Площадь пуста. Черной, плоской, вырезанной картинкой кажется в темном воздухе памятник Петра. В ночном небе вдали еле обозначается игла Петропавловской крепости.
Ночь тепла. Снег подтаял.
Чугун спит, камни спят. Спокойно лежат в Петропавловской крепости ремонтные балки, из которых десять любых плотников могут стесать в одну ночь помост.
Петербург никогда не боялся пустоты. Москва росла по домам, которые естественно сцеплялись друг с другом, обрастали домишками, и так возникали московские улицы. Московские площади не всегда можно отличить от улиц, с которыми они разнствуют только шириною, а не духом пространства; также и небольшие кривые московские речки под стать улицам. Основная единица Москвы – дом, поэтому в Москве много тупиков и переулков.