При настоящем положении дел нельзя не ограничиться приездом сюда Аббаса-Мирзы или другого из принцев крови с письмом к государю императору от шаха, в коем объяснена была бы невинность персидского правительства в гибели нашей миссии.
Если бы от персиян, при получении в. с. сего отношения — моего, не был еще сделан решительный шаг касательно отправления сюда кого-либо из принцев крови, то е. и. в. угодно, чтобы вы отозвались к Аббасу-Мирзе, что высочайшему двору известно, сколь далеко персидское правительство от малейшего участия в злодеянии, совершившемся в Тегеране, г. и. соизволяет удовольствоваться токмо приездом сюда Аббаса-Мирзы или принца крови, дабы в глазах Европы и всей России оправдать персидский двор.
Коль скоро кто-либо из сих особ прибудет к вам, то е. в. благоугодно, дабы поспешнее был отправлен в СПб. самым приличным образом; между тем вы пришлите сюда расторопнейшего курьера с предварительным о том уведомлении и с ним же известите губернаторов по всему тракту о приуготовлении нужного числа лошадей для посольства.
Отсрочку платежа 9 и 10-го куруров г. и. совершенно предоставляет благоразумию вашему».
Частное же письмо графа Нессельрода графу Паскевичу было отправлено и ему и русскому послу в Лондоне князю Ливену, в копии. Паскевич извещался о гневе императора. «Каково бы ни было справедливое и высокое уважение императора к генералу, государь порицает его последние поступки, письмо к его высочеству Аббасу-Мирзе, содержащее инсинуации. Какими глазами посмотрит на эти письма господин Макдональд, который столь дружественно и честно к нам расположен, что без английского паспорта велел даже не выпускать ни одного русского из Тебриза, — дабы оградить их, конечно? Не сообщит ли он эти документы своему правительству, что, несомненно, возбудит ревность и подозрительность лондонского кабинета?»
Генерал Паскевич должен был передать все персидские дела князю Долгорукову. Князь Кудашев посылался в Тебриз для переговоров с Аббасом. Пока же Паскевич должен был удовлетвориться присылкою извинения — буде принц крови не приедет, достаточно и какого-либо вельможи, все равно какой крови. Кровь не важна. Покойный министр Грибоедов сам был во всем виноват, согласно ноте его величества Фетх-Али-шаха Каджарского. Династия Каджаров есть законная династия, и генерал Паскевич должен ее уважать. Мерами по подавлению возмущения в Грузии император оставался, впрочем, доволен.
Так получили строгий выговор генерал Паскевич и полномочный министр Грибоедов. Карьера Вазир-Мухтара была испорчена. Собственно говоря, если бы он был жив, это было бы равносильно отставке.
— Рябит, — сказал Фаддей, задрожав, — рябит чего-то, Леночка, в глазах — прочти-ка. Я очки не знаю куда дел.
Леночка взяла листок, прочла, задохнулась.
— О Gott, du barmherzlicher! Alexander ist tot! [93]
Она покраснела, взглянула на Фаддея грозно и не узнавая его и всхлипнула.
— Очки вот, — лепетал Фаддей, — забыл и не вижу.
Он повозился, покружился по комнате, нашел очки и еще раз прочел.
Перед ним лежала корректура его романа и официальная бумага о смерти А. С. Грибоедова — для напечатания в «Северной пчеле».
— И вот не понимаю, милый друг Леночка, как это так, без предупреждения… Как это возможно так делать?
Но Леночка ушла.
Тогда он смирился, сел за стол, вспотел сразу и нахлюпился, стал жалок.
Посмотрел на корректуру своего романа, который собирался отправить Грибоедову для критики, — и сдался — так, как когда-то сдавался русскому офицеру.
— Ах ты, боже мой. И почитать некому — роман выходит, — и вдруг ему стало жалко себя. Он поплакал над собой.
— Родился-то когда? Когда родился? — захлопотал он. — Батюшки! — хлопнул он себя по лысине. — Писать-то как? Не помню! Убей меня, не помню. Лет-то сколько? Ай-ай! Тридцать девять, — решил он вдруг. — Помню. Нет, не помню. И не тридцать девять, а тридцать… тридцать четыре. Как так? — И он испугался.
— Траур, — вскочил он, — траур надеть. На весь дом траур налагаю. На всю Россию надеть, — и струсил, спутался, опять сел за стол.
— Сообщить… Гречу.
Но уже звонок раздался в парадной.
Входили к нему Греч, Петя Каратыгин, важные. Фаддей обиделся, что они раньше узнали.
Но когда увидел важное лицо Пети и горький рот Греча, — он встал, и слезы обильно полились безо всякого предупреждения по его лицу.
Потом сразу прекратились, и он очень быстро стал говорить:
— Вот, четырнадцатое марта. Вот годовщина-то. Ровно год назад привез трактат Туркменчайский, и вот — четырнадцатого марта — известие. Того же самого числа. Врагов торжество не страшно-с, — говорил он о каких-то врагах, чуть ли не о своих собственных. — Есть люди, которые живут по правилу:
Гори все в огне,
Будь лишь тёпло мне!
— Мне доверял он все, друг единственный, — ударил он себя в грудь. — Гений единственный скончался! И нет более!
И, уловив почтительные взгляды, Фаддей вдруг перевел дух. Единственный друг единственного гения, которого нет более! Это он! Он стал деловит, еще раз шмыгнул платком по глазам и потащил всех к выходу. Он не знал еще ясно, что нужно предпринять — хлопотать в цензуре о «Горе», хлопотать о каких-нибудь еще других делах, сообщать.
Он вдруг оставил Петю и Греча в передней, побежал в кабинет, выдвинул ящик в столе, достал рукопись, побежал к Пете и Гречу и сунул им под нос, забарабанил пальцем.
— «Горе мое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов. 5 июля 1828 г.». Знал ли я, знал ли он! Когда писал, обнял я его, говорю: ты мне твое горе даришь, а у меня своего много.
И опять побежал в кабинет, запер «Горе» на ключ.
На улице он быстро отстал от Пети и Греча, встречал, останавливал, говорил, что бежит печатать некролог, и бежал дальше. Но почти все знали уже и только кивали сочувственно. Тогда он взял извозчика, поехал к Кате, потом подумал, что неприлично, и прихрабрился: «Как так неприлично! Александр Сергеевич скончался». Он не боялся уже произносить его имени, как вначале. Катя его приняла не сразу:
— Барыня одеваются к репетиции.
Фаддей услышал смех и подумал с облегчением: не знает. Катя вошла в костюме Армиды.
Когда она узнала, она побледнела, перекрестилась набожно:
— Царство небесное, — и не заплакала. Посидела, сложа руки, потом вздохнула всею грудью:
— На репетицию нужно. Эх, сегодня гадко танцевать буду.
А не заплакала потому, что была в костюме Армиды.
Очутившись на улице, Фаддей почувствовал себя сиротливо. Сочувствовали и даже очень, но какое-то равнодушие было, равнодушие общее. Удивления не было. Он поплелся в «Пчелу». Там он сидел важный, надутый и удерживался от обычных шуток. Принял двух литераторов, просмотрел хронику. Несколько успокоился. Сиротство исчезало мало-помалу. Роман выходит в свет в мае, газета какую роль, чисто европейскую играет. Да, можно будет жить и так, и без… Но все-таки… Тут же он забеспокоился. Александр Сергеевич был теперь далеко, может, он и видит, и слышит, и всякую мысль примечает без труда. Бог, может быть, ему все скажет. Он похитрил: