Он был событием для позднейших мемуаристов, этот обед.
Рельефнейшие, знаменитые головы рассматривали пустые пока что тарелки.
Здесь была своя табель о рангах, и Фаддей строго следил за тем, чтоб меньшой не «пересел» большего. На почетном месте сидел Крылов, раздувшийся, бледный и отечный.
Его желтая нечесаная седина в перхоти курчавилась, бакены были подстрижены. Наклоняя ухо к собеседнику, он не мог или не хотел к нему повернуться.
Потом был, собственно говоря, прорыв: знакомая молодежь и люди средние, хоть и нужные.
На ухо Крылову тихо и говорливо повествовал о чем-то Греч.
Он наклонялся к нему через пустые приборы — по бокам Крылова были оставлены места.
Сидели в ряд: Петя Каратыгин, высокий и наметанный, с красным лицом, актер Большого театра, на все руки; молодой музыкант Глинка с лохматым и востроносым итальянцем; братья Полевые, в длинных купеческих сюртуках, со светлыми галстуками и большими в них булавками.
Из дам были: дама-кривляка Варвара Даниловна Греч — Гречиха, как называл ее Фаддей; рябая маленькая Дюрова, жена Пети Каратыгина, французинка, фрянка, по Фаддею, и, конечно, Леночка в совершенно роскошном наряде.
Когда Грибоедов и Пушкин появились, все встали. Слава богу, музыканты не ударили в тулумбасы, с Фаддея бы это сталось.
Крылов быстро вдруг поглядел туда и сюда и сделал вид, что готовится встать. Это заняло у него ровно столько времени, чтоб не встать.
Обед начался, вносили блюда.
Пушкин, уже вежливый и быстрый, говорил направо и налево. Фаддей хлопотал как мажордом, вина были превосходны. Греч встал.
— Александр Сергеевич, — сказал он Грибоедову, — и Александр Сергеевич, — сказал он Пушкину…
Потом он говорил о равных красотах обоих, о Байроне и Гете, о том, что предстоит совершить. — и кончил:
— …вам, Александр Сергеевич, и вам, Александр Сергеевич.
Все хлопали. Дюрова хлопала. Петя и Леночка захлопали. Грибоедов встал, желтый, как воск.
— Нынче Гете и Байрон. Никто не смеет сказать, что он проник Гете, и никто не хочет признаться, что он не понял Байрона. Я напомню вам Стерна. «Я готов пройти тридцать миль пешком, — сказал он по-английски, — чтобы поглядеть на человека, который вполне наслаждается тем, что ему нравится, ни у кого не расспрашивая, как и почему». Я не понимаю, как ставить под рекрутскую меру разные красоты. Две вещи могут быть хороши, хотя вовсе не подобны. Ваше здоровье, Николай Иванович, — протянул он бокал Гречу, — и здоровье Фаддея Бенедиктовича.
И сел.
Говорил он просто и нераздражительно, и опять захлопали.
А потом начались винные разговоры. Кажется, началось с Дюровой или с Варвары Даниловны Греч, Гречихи, что-то по поводу мужчин вообще. Потом было сказано по поводу женщин вообще Петей Каратыгиным, актером, крепким и молодым.
— Женщины никогда не читают стихов мерой, они всегда коверкают — вы заметили? — спросил Пушкин. — Они не понимают стихов, они притворяются.
— Не люблю, когда женщины невестятся и ребячатся, — ответил ему Грибоедов. — У азиатов все благополучно: женщина рожает детей.
Леночка покраснела:
— Ah!
— Monsieur, vous étes trop perçant, [32] — сказал обдуманный каламбур Греч.
— Невестятся…
— Ребячатся…
И Петя Каратыгин пожаловался, что в новой пьесе приходится ему говорить странное слово: бывывало.
— Что такое «бывывало»? — пренебрежительно спросила Варвара Даниловна, Гречиха.
— Бывывало?
— Бывало?
— Нет, бывывало.
Крылов нацелился на этот разговор. Он оторвался от тарелки:
— Бывывало, — сказал он, жуя и очень серьезно. — Можно сказать и бывывывало, — он жевал, — да только этого и трезвому не выго-во-ворить.
Пушкин, любуясь, на него глядел. Крылов ел.
Обед кончился, начался чай.
Грибоедов, угловато и быстро, прошел к роялю. Он стал наигрывать.
Гуськом подошли музыканты, Глинка и косматый итальянец. Грибоедов кивнул и продолжал наигрывать.
— Что это такое? — спросил Глинка, и черный хохлик на голове у него приподнялся.
— Грузинская какая-то мелодия, — ответил Грибоедов.
— Что это такое? — крикнул с места Пушкин. Грибоедов играл и, полуобернувшись к Пушкину, говорил:
— Вообразите ночь в Грузии и луну. Всадник садится на коня, он едет драться.
Он наигрывал.
— Девушка поет, собака лает.
Он рассмеялся и отошел от рояля.
Тут заставили его читать. Листков он с собой не взял, чтоб было свободнее, и так, между прочим.
Трагедия его называлась «Грузинская ночь». Он рассказал вкратце, в чем дело, и прочел несколько отрывков. Вскоре выходил вторым изданием Пушкина «Кавказский пленник». Так вот, у него в трагедии Кавказ был голый и не прикрашенный, как на картине, а напротив того, дикий и простой, бедный. О «Пленнике» он, разумеется, ничего не сказал.
Странное дело, Пушкин его стеснял. Читая, он чувствовал, что при Пушкине он написал бы, может быть, иначе.
Он стал холоден.
Духи зла в трагедии его самого немного смутили. Может быть, духов не нужно?
Но нет их! Нет! И что мне в чудесах
И в заклинаниях напрасных!
Нет друга на земле и в небесах,
Ни в Боге помощи, ни в аде для несчастных!
Он знал, что стихи превосходны. И огляделся.
Петя Каратыгин сидел, раскрыв рот, на лице его было ровное удивление и восторг. Но он, может быть, заранее зарядился восторгом.
Братья Полевые что-то записывали. Грибоедов понял. Они пришли на него как на чудо, а он просто прочел стихи. Фаддей уморился.
— Высокая, высокая трагедия, Александр, — сказал он даже как бы жалобно, в полузабытьи.
Пушкин помолчал. Он соображал, взвешивал. Потом кивнул:
— Это просто, почти Библия. Завидую вам. Какой стих: «Нет друга на земле и в небесах».
Грибоедов поднял взгляд на Крылова.
Но ничего не сказал Крылов, уронивший отечную голову на грудь.
Военные обеды, литературные обеды, балы. Он ездил в собрание, танцевал котильон со всеми барышнями, писал им на веерах мадригалы, как это повелось в Петербурге. А маменьки радовались, он был l'homme du jour, [33] его наперерыв зазывали. Залы были всюду начищены и блестели великолепно. Ему объясняли: этой зимой стали по-московски вытирать стены и потолки хлебом, мякишем. Этот хлеб потом раздавали бедным. Помилуй бог, он сыт.