Красота, княжая дочь.
Грибоедов
Утром доктор Аделунг сказал ему о маркизе Севиньи, что заметил, как маркиз и один неизвестный ему чиновник, с которым доктор встретился у господ Кастеллас, следят за ним.
В час дня прибыла почта и привезла письмо от Фаддея. Фаддей писал о гневе Родофиникина.
В два часа дня он был у Завилейского, заставил прочесть весь доклад, сам написал две последние страницы и все исправил. Тут же Завилейский отдал писарю переписать доклад в трех списках. В три часа дня Сашка на базаре покупал верховых и вьючных лошадей. Он долго смотрел им в зубы, потом давал пинка лошадям в живот и так туманно, оголтело смотрел в жадные черные глаза продавцов, что они смущались и немного сбавляли цену. К общему удивлению, Сашка купил лошадей довольно сходно и удачно. Только две клячи оказались из рук вон плохи. Сашка взял их за карабахских жеребцов.
В три часа Грибоедов послал депешу графу Эриванскому с просьбой дать способы к нему пробраться и, вызвав Мальцова и Аделунга, сказал им собираться назавтра.
В четыре часа он был у Прасковьи Николаевны. Он был неузнаваем.
Севиньи сидел с Дашенькой, и один глаз его остановился, когда он увидел Грибоедова. У Дашеньки было выражение девушки, знающей, что ее любят.
— Маркиз, известно ли вам, что старшая ветвь Севиньи, от коей вы происходите, прекратила свое существование?
Севиньи осклабился.
— С каких пор, Александр Сергеевич?
— С сегодняшнего дня.
— Я не понимаю, — пробормотал маркиз.
— Дашенька, друг мой, оставьте нас. Итак, маркиз…
Севиньи стал вставать перед грузинским чекменем.
— Первый вопрос, обращенный к вам: что вы скажете о Греции, вашей родине? Например, о Морее, славящейся продуктами бакалейными?..
— Я не понимаю, — бормотал Севиньи с остановившимся глазом.
— Безо всякого сомнения. Вопрос второй: сколько получаете вы за сведения о том, что я занимаюсь картежною игрою и состою в компании шулеров?
— Третий вопрос: кто вас бил в ресторации Матасси?
Слышно было, как белые фальшивые зубы били дробь.
— И четвертый вопрос: когда вы думаете покинуть этот дом навсегда?
Тут грек стал оседать, подаваться назад и сел бы снова в кресла, но Грибоедов двумя пальцами, почти не прикоснувшись, как бы схватил его за шиворот, и грек не смог сесть в кресла.
Потом Грибоедов быстро отбежал к двери и распахнул ее. Медленно, с трудом, почти торжественно грек проходил в дверь.
Грибоедов следил глазами за ним — от кресел к двери.
На пороге грек мотнулся. Он стал вытаскивать что-то из кармана — верно, карточку, — нашел ее и протянул Грибоедову, как нищий протягивает прошение. Двумя пальцами взял Грибоедов эту карточку и пальцами же, не сгибая руки, сунул греку в карман.
— Прошу.
Дверь захлопнулась.
Прасковья Николаевна выбежала, смотрела, не знала, что случилось.
Грибоедов смеялся.
— Я подвергнул его острацизму…
Она схватила его за рукав и пробормотала:
— Александр, Александр…
Пойти к Дашеньке. Грибоедов остался один. Этот дом был его домом.
И обед, утихомиривающий все потери и все радости, потому что люди, теряющие родных и приобретающие их, все-таки обедают, — этот обед ничего не изменил.
Он смотрел на заплаканную Дашеньку, которая плакала из-за него, и ему хотелось прижать ее, растрепать ей волосы, почти по-отцовски.
Прасковья Николаевна, почему-то радостная, много говорила, но не о новостях, не о Сипягине, а о том, что было перед глазами, — о цветах на столе, и потом о своих рисунках — она рисовала, — что цветы ей не удаются, роза не удается, оттенка неуловима.
Предстояла встреча с Паскевичем, путь обходом через чуму, будущее государство. А здесь был его дом.
И тут впервые он осмелился посмотреть на Нину. Она смотрела на него испуганная, она оседала перед ним, почти как грек, опускалась перед ним, тяжелая, со ртом, который вдруг стал большим и раскрылся. Она была похожа на Леночку. И вместе с тем — она была и давешним комнатным, асессоровым виденьем.
Выходили из-за стола.
Грибоедов взял ее за руку и сказал просто:
— Venez avec moi, j'ai quelque chose a vous dire. [61]
— Что?
Дальний отголосок грузинской речи был в русском слове. Она послушалась его, как всегда. Он пойдет, усадит ее за фортепьяно. Он будет ее учить.
Он пошел с ней через сад, ничего не говоря, словно никем не видимый. Оба они вдруг и сразу уклонились к ее дому, к дому князей Чавчавадзе. Они взошли в комнату.
И дальше идти было некуда.
Нина заплакала беззвучно, слезы стали течь из тяжелых круглых глаз, она засмеялась.
Их благословили. Потом, вечером, княгиня и Прасковья Николаевна долго сидели на крыльце и говорили тихо, очень тихо, опустошенные и уставшие, словно это они опять выходили замуж или как будто умер в доме человек и начиналась непонятная радость последних одеваний.
В темном закутке, на окошке сидели Грибоедов и Нина, и он повис у нее на губах.
Они сидели час и два, сидели всю ночь. Он учил ее целоваться, как раньше учил музыке, и тут тоже был тот же иноземный, детский отголосок, что в ее речи, что в ее игре.
Перед отъездом он сел и своим косым почерком, очень свободно, написал письмо Родофиникину.
«Милый Финик, — хотел он ему написать, — пикуло-человекуло, финикуло, я вас знаю, мать вашу дерикуло, и плюю, милейшая букашка, на вас и на вашего сына. Желаю тебе, Финик, заболеть чумою, выздороветь и помнить преданность беспредельную Александра Грибоедова».
Вместо того он написал:
«Ваше превосходительство. Покорно благодарю за содействие ваше к отправлению вещей моих в Астрахань. Но как же мне будет с посудою и проч.? Нельзя же до Тейрана ничего не есть. Здесь я в доме графа все имею, а дорогою не знаю, в чем попотчевать кофеем и чаем добрых людей?.. Теперь поспешаю в чумную область.
(«Не хотите ли и вы…»)
По словам Булгарина, вы, почтеннейший Константин Константинович, хотите мне достать именное повеление, чтобы ни минуты не медлить в Тифлисе. Но, ради бога, не натягивайте струн моей природной пылкости и усердия, чтобы не лопнули.
(«А не то неприятностей от Паскевича не оберетесь».)
Примите уверения в непритворном чувстве…