Хосров-хан еще улыбался. Но стоял скромно и неподвижно, задумавшись, как-то покорно стоял Ходжа-Якуб.
Диль-Фируз покраснела, она надулась, напружилась, голова ее стала дрожать и уходить в плечи. Шамхорец взял ее в большие руки и чмокнул громко в голову.
Диль-Фируз стала тихонько плакать.
Когда же она почувствовала на голове своей поцелуй шамхорца, она взвизгнула негромко и жалобно, как собака, и вдруг, уткнувшись в руки шамхорца, стала их лизать, не целовать. И шамхорец урчал, а Диль-Фируз бормотала:
— Аму-джан, аму-джан.
Хосров-хан заплакал тогда.
То ли ему было жалко Диль-Фируз, то ли шамхорца даже, то ли самого себя. Он стоял, плакал и утирал слезы рукавом.
А Мирза-Якуб смотрел на него с удивлением, как будто видел его впервые.
Так Диль-Фируз, радость сердца, стала в этот день печалью сердца — Суг-э-диль.
Существо таинственное, с тысячью рук и глаз, — русский Вазир-Мухтар занимал дом прекрасный и вполне подобающий его званию.
Дом этот принадлежал одному из шестидесяти восьми шах-заде и стоял у крепости, издавна носившей имя Крепости Шах-Абдул-Азима.
Если учесть кривизну улиц, он находился в полутора верстах от шахского дворца, и послу не угрожали ежедневные свидания с шахом.
Стоял дом у самого рва крепостной ограды, и главный вход приходился с запада над рвом. Перед входом была полукруглая площадка, которая незаметно сливалась с улицей. Площадку нарочно устроили перед самым приездом Вазир-Мухтара, чтобы у входа и во рву можно было многим свободно собраться и даже поставить лошадей, чтобы все могли приветствовать Вазир-Мухтара. И действительно, много народу толпилось теперь на площадке — армяне и грузины, родственники пленных, торговцы, ходатаи.
Главные ворота были высокие и широкие, переход вовнутрь двора был темный, плохонький, в пятьдесят шагов. Зато внутренний двор, четырехугольный, был просторный, с бассейном посередине. Он был перегорожен на четыре части, четыре цветника. Цветов в нем, впрочем, никаких не было. Была в нем теперь персиянская стража под начальством Якуб-султана.
Окружала этот двор одноэтажная постройка, службы, вроде гостиничных нумеров где-нибудь в Пензе, только с плоской крышей. В одной половине жил Назар-Али-хан, мехмендарь Грибоедова, со своими феррашами и пишхедметами, в другой были квартиры Мальцова и Аделунга. Охраняли их те же ферраши.
Еще один двор — и в нем большой тополь. Один-одинешенек, как рекрут на часах. Низенькую калитку теперь охраняли русские солдаты.
На третьем дворе — не двор, а дворик, с южной стороны — двухэтажное здание, узкое, как недостроенный минарет. Три комнаты наверху, три комнаты внизу.
С середины двора вела наклонная, узенькая и частая, как гребенка, лесенка прямо во второй этаж.
Во втором этаже сидело существо таинственное, Вазир-Мухтар. Он сидел там, писал, читал, никто не знал, что он там делает. Добраться до него было трудно, как до человека закутанного, нужно было распутать три входа и размотать три двора.
Он сидел там, во втором этаже, писал, читал, никто не знал, что он там делает.
Он мог, например, там сидеть и писать бумаги всем иностранным державам. Или день и ночь думать о величии своего государя и русской державы. Манучехр-хан, который приготовлял для него покои, думал, что Вазир-Мухтар будет смотреться в зеркала. Он много наставил там зеркал с намалеванными по стеклу яркими цветами, и, сидя за столом, можно было видеть себя в десяти видах одновременно.
И правда, Вазир-Мухтар видел себя в зеркалах. Но он старался не смотреть долго. Удесятеренный, расцвеченный Вазир-Мухтар не приносил особого удовольствия Александру Грибоедову.
И правда, что он сидел за бумагами с видом величайшего внимания. Он писал:
Из Заволжья, из родного края,
Гости, соколы залетны,
Покручали сумки переметны,
Долги гривы заплетая.
Он следил ухом за небогатыми, потерявшими вид звуками, которые доносились через три двора, и ловил старорусскую песню об удалых молодцах.
Вот они -
На отъезд перекрестились,
Выезжали на широкий путь.
На широком пути много разбойничков, сторожат пути солдаты и чиновнички — надобно в сторону спасаться. И спасся.
Терем злат, а в нем душа-девица,
Красота, княжая дочь.
И медленно потягивал он холодный шербет, что принес Сашка, и уже кругом была прохлада, которой искал всю жизнь:
Ах, не там ли воздух чудотворный,
Тот Восток и те сады,
Где не тихнет ветерок проворный,
Бьют ключи живой воды.
Тут бы радость, тут бы нужно веселье, а фортепьяна нету. Стоит белая, слоновой кости, чернильница, калямдан, выделанный как надгробный камень. И похож на могилку Монтрезора.
Грешный позабыл святую Русь…
Тут ему и славу поют.
Буйно пожил век, а ныне —
Мир ему! Один лежит в пустыне…
Эту песню петь будут. Будут петь ее слепцы и гусельники по той широкой дороге, и будут плакать над нею бабы:
У одра больного пожилая
Не корпела мать родная,
Не рыдала молода жена…
Он отложил тихонько листок, с недоумением. — Молода жена.
Что-то похожее пел десять лет назад у его окна пьяный Самсон, и он к нему тогда не вышел.
Он теперь добьется его выдачи. А умирать он и не собирался, последний страх оказался чиновничьей поездкой по приказанию.
Он увидел свое лицо сразу в четырех зеркалах. Лицо смотрело на него пристально, как бы забыв о чем-то, лицо, странно сказать, — растерянное.
Он кликнул Сашку, но Сашка куда-то запропастился.
Аудиенция у шаха.
Ферраши облаком со всех сторон. Сарбазы во дворе берут на караул по-русски.
На каждый шаг Вазир-Мухтара смотрит двор, и каждый его жест кладется на весы. Англия взвешивается глубиною поклона Вазир-Мухтара, продолжительностью аудиенции, количеством и качеством халатов, качеством золотых сосудов, в которых подается халвиат.
У лестницы стоят карлики шаха в пестрых одеждах.
И Грибоедов вспомнил слоновьи шаги Ермолова.
В 1817 году Ермолов тонко и терпеливо, со вкусом, отвоевал все мелочи этикета и под конец ступил в солдатских сапогах к самому трону его величества и уселся перед ним на стул.
Потому что малое расстояние от трона есть власть державы, а сиденье перед ним — главенство.
С 1817 года русские, с тяжелой руки Ермолова, избавлены были от мелочей этикета.