Сергей Львович, ведя жизнь эфемера, не был подготовлен к несчастьям. Он ничего, кроме страха, не почувствовал и впал в удивительное малодушие. То болтал как ни в чем не бывало, то за обедом внезапно прыскал и разражался слезами. С горя он стал подолгу спать.
– Que la volonte du ciel soit faite! [35] – говорил он иногда с шумным вздохом и разводил руками.
Встревоженный и раздосадованный тем, что Александр не плачет, а также тем, что сам не всегда чувствует горе, Сергей Львович упрекал его в бессердечии и черствости. Надежда Осиповна, равнодушная ко всему, прислушивалась. Они примирились после смерти сына и сошлись взглядами на Александра и его поведение. Александр был холодный, бессердечный и неблагодарный; Монфор не имел на него влияния – influence, которого ожидали.
Не дождавшись осени, Пушкины выехали. В это утро Александр был особенно тревожен и перед самым отъездом пропал. Его нашли в роще; он сидел на земле, прижавшись к скамейке.
Загрохотала несчастная пушкинская колымага, рассыпавшаяся от сухости, немазаная, со стонущими колесами.
Бездомный француз, подкрепившись бальзамом, лепетал, сидя в одной телеге с Александром:
Oh! l’ombre d’un cocher!
Oh! l’ombre d’une brosse!
Oh! l’ombre d’un carrosse! [36]
Рассветало, он просыпался. Ложный, сомнительный свет был в комнате. Белели простыни, Левушка дышал, Монфор сопел. Он прислушивался. Слух у него был острый и быстрый, как у дичи, которую поднял охотник. Медленно скрипела по улице повозка – ехал водовоз. Наступала полная тишина – раннее утро.
Он быстро сползал с постели и бесшумно шел, минуя полуоткрытые двери, в отцовский кабинет. Босой, в одной сорочке, он бросался на кожаный стул и, подогнув под себя ногу и не чувствуя холода, читал. Давно были перелистаны и прочтены маленькие книжки в голубых обертках. Он узнал Пирона. В маленькой истрепанной книжке была гравюра: толстый старик с тяжелым подбородком, плутовскими глазами и сведенными губами лакомки. Он сам написал свою эпитафию: «Здесь лежит Пирон. Он не был при жизни ничем, даже академиком». Отчаянная беспечность этого старика, писавшего веселые сказки, смысл которых он уже понимал, понравилась ему даже более, чем шаловливый и хитрый Вольтер. Любимым героем его был дьявол, при одном упоминании о котором тетушка Анна Львовна тихонько отплевывалась. Однако дьявол у Пирона был превеселый молодец и ловко дурачил монахинь и святых. С огорчением он подумал, что в Москве нет человека, похожего на этого мясистого поэта.
Ему нравились путешествия. Он любил точность в описаниях, названия городов, цифры миль: чем больше было миль, тем дальше от родительского дома.
На столе у отца лежали нумера «Московских ведомостей», которые получались дважды в неделю. Он читал объявления. Названия вин, продававшихся в винной лавке, – Клико, Моэт, Аи – казались ему музыкой, и самые звуки смутно нравились.
Русских книг он не читал, их не было. Сергей Львович, правда, читал журнал Карамзина, но никогда не покупал его.
На окне лежал брошенный том Державина, взятый у кого-то и не отданный; прочтя страницу, он отложил его.
Однажды заветный шкап привлек его внимание: ящик был открыт и выдвинут, отец забыл его закрыть. Он заглянул. Толстый, переплетенный в зеленый сафьян том лежал там, пять-шесть книжек в кожаных переплетах, какие-то письма. Книги и сафьянный том оказались рукописными, а письма – стихотворениями и прозою. Прислушавшись, не идет ли кто, он принялся за них.
Все было написано по-русски, разными почерками, начиная со старинного, квадратного, вроде того, которым писал камердинер Никита, и кончая легким почерком отца. Тетради эти подарил Сергею Львовичу еще в гвардейском полку его дальний родственник, «кузен», гвардии поручик, который с тех пор куда-то сгинул; а потом уже Сергей Львович сам их дописывал. В тетрадях еще держался крепкий гвардейский дух табака.
Сафьянная тетрадь называлась: «Девическая игрушка», сочинение Ивана Баркова. Он отложил ее, твердо решившись прочесть со временем всю, и листнул тетрадь в кожаном переплете. Он прочел несколько страниц и, изумленный, остановился. Это было во сто раз занимательнее Бьеврианы с ее хитрыми каламбурами. На первой же странице прочел он краткие стихи, посвященные покойному императору Павлу:
Сколь Павловы дела премудры, велики,
Доказывают нам то невски голики…
На бюст его же:
О ты, премудра мать российского народа!
Почто произвела столь гнусного урода!
Дальше следовали стихи о «свойствах министров»:
Хоть меня ты здесь убей,
Всех умнее Кочубей.
Лопухин же всех хитрей,
Черторысской всех острей,
Чичагов из всех грубей,
Завадовский – скупей,
А Румянцев всех глупей,
Вот характер тех людей.
Тут же был написан весьма простой ответ на изображение свойств министров:
Хоть меня ты убей,
Из всех твоих затей и т. д.
Простодушие стихов, их просторечие показались ему удивительно забавны. В них упоминались имена людей, о которых иногда вскользь говорили отец и дядя Василий Львович в разговорах скучных, после которых Сергей Львович всегда был недоволен, – разговорах о службе.
Послание к Кутайсову
Пришло нам время разлучиться,
О граф надменный и пустой;
Нам должно скоро удалиться
От мест, где жили мы с тобой,
Где кучу денег мы накрали,
Где мы несчастных разоряли
И мнили только об одном,
Чтоб брать и златом и сребром.
Ему нравились быстрые решительные намеки в стихах, в конце каждого куплета, хотя он и не все в них понимал:
И случай вышел бы иной,
Когда б не спас тебя Ланской.
Сатира на правительствующий сенат поразила его своею краткостью:
Лежит Сенат в пыли, седым покрытый мраком.
Восстань! – рек Александр. Он встал – да только раком.
Больше всего пришлась ему по душе длинная песнь про Тверской бульвар:
Жаль расстаться мне с бульваром,
Туда нехотя идешь…
Сначала говорилось о каких-то франтах, которых он не знал. И вдруг наткнулся он на имя Трубецких:
Вот Анюта Трубецкая
Сломя голову бежит;
На все стороны кивая,
Всех улыбками дарит.
За ней дедушка почтенный
По следам ее идет…
Не было сомнения: это было написано о Трубецких-Комод – деде и тетке Николиньки. Стихи, написанные о знакомых, показались ему необыкновенными. А на другой стороне листка торопливым почерком отца была изображена элегия, в которой Александр узнал прошлогоднее стихотворение дяди Василья Львовича. Во всем этом была какая-то тайна.