Назавтра лекцию свою он начал с достоинства слога. Профессор недаром бессонными ночами, когда думал о своей судьбе и повторял любимые стихи: Державина и свои собственные, более всего размышлял над тем, что такое достоинство слога. Простой слог был способ писать так, как говорят. Некоторые его ложно называли низким только потому, что он не был высок. Но выражения, слова, мысли в сем слоге вовсе не низки, они обыкновенные, но благородные.
Он добился внимания. Кюхельбекер, скрипя пером, записывал. Более того, Пушкин, обычно небрежный, со взглядом быстрым, но неуловимым, доказывавшим рассеяние, смотрел на него, соображая и, видимо, запоминая.
Простота мыслей, чувств и слога соблюдаются в письмах, разговорах, повестях, романах, ученых сочинениях, баснях, сказках, комедиях, сатирах, пастушеских и мелких стихотворениях. Но где учиться простому слогу?
Он наслаждался: ему внимали прилежно и в самом деле ждали ответа на этот вопрос. Илличевский писал басни, а Пушкин, кажется, комедии и сатиры. Самое трудное была простота, и юнцы уже чувствовали это: недаром рвали в клочки по углам свои рукописанья, не зная, что им нужно, чего недостает. Недоставало не мыслей, которых пока им неоткуда взять, не звуков, которыми полны их головы, звуков заемных, – недоставало простоты.
Он помедлил.
– Не на площадях нужно искать простоты, ибо от сего стиль площадной, а в разговорах высшего круга людей.
Высшего круга людей многие из них и не нюхали, а он только третьеводни был на приеме у Разумовского. Василья Львовича Пушкина, брызжущего слюною поэта, он ни в коем случае не мог причислить к высшему кругу. Дмитриев – дело другое. Он заставил их записать правила ясности слога: знание предмета, связь мыслей, точность слов. Правила были неоспоримы, но он любил облагородить сухую теорию прозаическую образами поэзии и поэтому заодно продиктовал, что ясность слога бывает дневная, лунная и солнечная. Мысли его вообще были дельны, а наблюдения разумны, пока страсть к поэзии или гордость не овладевала им. Он огорчился, увидев, что некоторые не сочли нужным последнего записать, и между ними Пушкин.
Тогда он перешел к порокам слога.
Он вытащил из кармана сочинение Кюхельбекера – перевод из «Грозы» Сен-Ламберта – и прочел медленно, наслаждаясь:
Страх при звоне меди
Заставляет народ устрашенный
Толпами стремиться в храм священный.
Зри, Боже, число, великий,
Унылых, тебя просящих…
Все заулыбались, Пушкин и Яковлев захохотали, но ему самому надлежало сохранять спокойствие.
– Это есть бессмыслица, – сказал он, – не простая, а высший ее род, ибо, если стараться, сего не достигнешь. Здесь нет связи в сочленениях. Это могу уподобить только Тредиаковскому.
Не называя автора, он сказал и о причинах бессмыслицы:
– Ничего столько не пленяет воображения молодых людей, как возвышенный слог. Они стремятся к подражанию и впадают в темноту, пустословие, бессмыслицу, галиматью. Слог их тяжелый, грубый, дикий, шероховатый, холодный, надутый, натянутый, топорный, водяной, булыжный!
Слова пленяли его, и осторожность исчезла. Кюхельбекер сидел, бессмысленно глядя на него, надутый, с диким выражением в глазах. Взгляды всех на него обратились. На высший род бессмыслицы был способен только он. Спасительная лоза поделом ему досталась. Не связывая еще слов, он сломя голову лез в поэты. Не спросясь броду, не суйся в воду. Надлежало наказать упрямство. Однако насмешки не должны были идти слишком далеко. Общая веселость была неприлична. Яковлев был смешлив, но и Пушкин, и Дельвиг, и Малиновский смеялись открыто. Только Илличевский вел себя более прилично: тихонько хихикал. Следовало обратиться к другому предмету, дать мыслям другое направление, и он перешел к слогу неприличному.
Небрежность неприлична. Галлицизмы, бессвязность, смесь низких слов с высокими, шуточных с важными. Неприличия в предмете: вино, сладострастие – таков новейший модный порок поэзии. Слог водяной, пустой, развязный, мысли скачущие – ни плавности, ни постепенности. Над всем смеются, добродушия никакого. Краткость, обрывочность. Песенки или брань.
Это была не только лекция, это была жалоба сердца. Он не терпел этой насмешливой, легкой, язвительной, шаткой, песенной, болтливой поэзии, которая всех вокруг очаровывала. Пушкин-стихотворец был в этом роде. Племянник его шествовал, видимо, за дядею. Важность, даже некоторая мрачность – вот существенные достоинства поэзии. Пушкин, видно, отлично чувствовал, о ком идет речь: на сей раз он заерзал за своей конторкой. Профессор, впрочем, никогда бы ему не отказал в руководстве. Связь частей – предмет важный – была особенно им изучена.
И, покончив с критикой, профессор сказал о слоге, который приличен, которым немногие одарены и который он хотел бы видеть у неоперенных еще, недозрелых еще, не излетавших еще из гнезда талантов:
– Слог плавный и нежный, гармонический, приятный, слог обработанный, иногда затейный и колкий, всегда живой, свежий и натуральный, слог живописный, размашистый, добротный, огневой!
Он зажмурился и с тою улыбкою, которую всегда употреблял в дамском обществе, раздельно, тихо произнес:
– Слог шелковый, слог бархатный… жемчужный!
Никто из юнцов этого слога не имел.
Вечером Кошанский дежурил. Спускалась темнота над зданием царей, и в приятных полусумерках он отобедал. Обед, который подавал ему дядька Матвей, был нехорош, и он решил, как только станет директором, удалить эконома. Эконом был сущий вор, и мальчишки, посвятившие ему отчаянные стишки, были, собственно, правы. Он не роптал: вино, которое он привозил с собою из города в плотном громадном портфеле вместе с риторикою Блэра и тетрадками своих лекций, утешало его. Однажды ему показалось, что гувернер Илья при прохождении его на дежурство навострил уши. Ему и самому показалось, словно бы вино булькало. Он не подал виду тогда, и теперь, не зажигая огня, отобедал и отдохнул. Приятнее всего была мрачная плавность, которую он ощущал после обеда. Добродушие возвращалось к нему: знания его были обширны и всеми признаны, место, им занимаемое, и то, в особенности, которое вскоре предстояло занять, – почтенно. Он был строг, но снисходителен. С сумрачною улыбкою, не торопясь, он прошел в залу, где еще толпились и гонялись друг за другом воспитанники. Пушкин о чем-то беседовал с Дельвигом – верно, о лекции, ими слышанной, быть может, об уроке, тайно ему преподанном. Кошанскому захотелось приободрить его. Вино всегда смягчало его. Юнец не мог отвечать за грехи дяди своего и другого дяди. Разговор завязался. Подошли Малиновский, Корсаков, другие, чтобы послушать беседу руководствующего. Кошанский не хотел его обижать, давеча он хотел его направить. Лоза была спасительна для этих жадных к славе, марающих бумагу молодых талантов. Он спросил Пушкина, что он читает сейчас и что хотел бы прочесть.
Пушкин, оказалось, прочел только что «Модную жену» Дмитриева. Кошанский улыбнулся довольно неохотно. Дмитриев был поэт образцовый, но именно «Модная жена» было стихотворение сомнительное, соблазнительное. Это было легкое пятно на физиономии безупречного поэта: соблазненная жена, обманутый муж и все черты водевиля. Пушкин, без сомнения, вывез книгу из дому, утаил ее или добыл непозволительным путем. Может быть, модная жизнь любопытна была Пушкину как предмет для его комедии; он бредил комедиями. Оказалось далее, и пьеса Крылова о модных лавках ему известна. Час от часу не легче. Простонародный слог в этой пьесе то и дело переходил в площадной, а в завязке и развязке было много неприличия. Он сказал ему об этом.