Лежали на столах минералы, сверкали земляными блесками. И окаменелый хлеб из Копенгагена.
И всякий, кто заходил, смотрел на шкапы и долго дивился: вот какие натуралии! А потом наталкивался на тех зверей, которые стояли без шкапов.
Без шкапов, на свободе, стояли русские звери или такие, которые здесь, в русской земле, умерли.
Белый соболь сибирский, ящерицы.
СЛОН
Он стоял у белого дома, а кругом люди кричали, как обезьяны, хором:
– Шахиншах! – и падали на колени.
Потом он стал взбираться по лестнице. Уши тяжелые от золота, бока крыты малыми солнцами, кругом воздух, внизу ступени широкие, серые, теплые. И когда взобрался, крикнули вожаки ему слоновье слово, и он тогда поклонился и стал на колени перед кем-то.
– Шахиншах! Хуссейн!
Потом была тростниковая солома под ногами, была вода в губах и обыкновенная еда.
А потом за ним пришли персиянин, араб и армяне в богатых одеждах, и тогда уж время стало шумное, валкое.
Он не знал, что Персида шлет подарок и что подарок это он. Он не мог знать, что Оттоман, Хуссейн Персидский и Петр Московский спорят из-за Кавказа, что Кабарда, Кумыцкие ханы и Кубанская орда – кто за кого, и один от другого все пропадают. Он плыл, стоя на досках, и вода пахла, и так он достиг города Астрахань. Опять стало много людей, и верблюдов, и крика. А когда его повели по улице, – а он шел медленно, – люди бросались на колени перед ним и мели головами пыль. А он шел медленно, как бог.
Потом уходили из города Астрахань, и много людей с узлами пошли за ним, как идут богомольцы. Теперь уж время стало холодное – воды много, ни тростниковой соломы, ни муки, пустое время, и уж многое пропало. Уже вступил в неизвестную страну.
И привели его в город не в город, не то дома, не то корабли, не то небо, не то нет. Подвели его к деревянному дому и крикнули слоновье слово, и опять он стал перед кем-то на колени.
Тогда по воде вдруг загудело, и прогудело много раз.
А он шел медленно, как бог, но никто перед ним не падал. И там, где он спал, пахло чужим горьким деревом, было серое время, водка на губах, рис во рту и не было тростника под ногами. Больше слонов он не видал, а видел только не-слонов. Потом время стало трескучее. Ветер мычал поверх деревьев, сиповатый, чужой. Он не знал – не мог знать, – что это называется: норд.
От этого был немалый холод, и слон дрожал.
Тогда слон перестал скучать по слонам и стал тосковать по не-слонам, потому что и те пропали.
А потеплело – его вывели с Зверового двора. И многие не-слоны стали бросать в него палками и камнями. Тогда слон оробел и побежал, как младенец, а кругом свистали, и топали, и смеялись над ним.
Ночью слон не спал; с вечера его напоили сторожа водкой. И вот в каморе рядом сделалось глухое дыханье и вздыхательный рев, ровный. Он послушал: львиное дыханье. И он не мог знать, что это тоже шаховы подарки – рядом, а именно: лев и львица; он был пьяный, встал, сорвал цепь и вышел в сад. А сад был ненастоящий, в нем не было деревьев, а только один забор. Тогда он поломал забор и пошел на Васильевский остров. Там он стрекнул по дороге, как неразумный младенец, за ним побежали, а он все набавлял шагу. В него метали щебень, щепье, камни, доски. И когда ему стало больно, глаза у него застлало кровью, он поднял хобот и пошел вперед, как в строю, как будто рядом было много слонов. Он поломал чухонскую деревню, и тут его поймали и ударили ногой в бок. Его опять свели на Зверовой двор.
Не-слонов становилось все меньше, их глаза являлись все реже, и последний не-слон часто шатался, кричал, как обезьяна, и ударял ногой в слоновье брюхо. А хобот повис, как ветер, и лень его поднять, чтобы отогнать ту последнюю обезьяну.
Тогда слона стали мало кормить, он стал опадать с тела от бедной еды и лежал сморщенный, серая кожа была на нем как ситец на старухе, глаз красный и дымный и более не похож на глаз. Он ходил под себя, его недра тряслись. Такие просторные! И весь обмяк, стал как грязная пьяница, только дыханье ходило в боках.
Тогда он умер, шкуру сняли и набили, и он стал чучело. Различные минералы великой земли лежали на столах. Неподалеку стоял африканский осел – зебра, как калмыцкий халат. Морж.
ЛАПЛАНДСКИЙ ОЛЕНЬ, ДЖИГИТЕЙ
Великая самоядь послала гонцов в Петерсбурк, и самоеды шли на оленях и стали на Петровом острову. Много деревьев и довольно моху. Один раз зажгли большой огонь, плясали, били в ладоши и пели. Джигитей не мог знать, что умер король самоедский и нет более, он только нюхал дым. Потом пришли к Джигитею.
– Джигитей-ей-ей!
Ветер был во рту, и олень ел его вместо моха, пока не стало больно, потому что досыта наелся. А его все кололи в бок, вожжи все пели, он ел и ел ветер и больше не мог.
И когда доскакал до некоего места, кругом кричали:
– Король самоедский, – ас него сняли лямку, и человек гладил его иршаной рукавицей, а он упал.
Оп упал, потому что объелся ветром, и умер, и шкуру сняли, набили – и он стал чучело.
Лежали минералы на столах.
Стояли болваны, которых ископал Гагарин, сибирский провинциал. Хотел достать из земли минералов, а ископал в Самарканде медные фигуры: портреты минотавроса, гуся, старика и толстой девки. Руки у девки как копыта, глаза толстые, губы смеются, а в копытах своих держит светильник, что когда-то горел, а теперь не горит. А у гуся в морде сделана дудка. И это боги, а дудка сделана, чтоб говорить за бога, за того гуся. И это обман. Надписи на всех как иголки, и никто в Академии прочесть не может.
Жеребец Лизета, самого хозяина. Бурой шерсти. Носил героя в Полтавской баталии, был ранен. Хвост не более десяти вершков длиною, седло обыкновенной величины. Стремена железные, на полфута от земли.
Два пса – один кобель, другой сучка. Самого хозяина. Первый – датской породы, Тиран, шерсть бурая, шея белая. Вторая – Лента – аглицкой породы.
Обыкновенный пес. Потом щенята: Пироис, Эоис, Аетон и Флегон.
А в подвале человеческие вещи: две головы, в склянках, в хлебном вине.
Первая называлась Вилим Иванович Монс, и хоть стояла на колу с месяц и снег и дождь ее обижали, но можно еще было распознать, что рот гордый и приятный, а брови печальны. А он такой и был, и даже в самой большой силе, когда со всех сторон были ему большие дачи, когда он с хозяйкой леживал, – он всегда был печальный. Это сразу было можно по бровям признать.
Ах, что есть свет, и в свете, ах, все противное,
Не могу жить, ни умерти, сердце тоскливое.
Может, он хозяйку и не любил? А только для больших дач и для будущей фортуны с нею лежал? И в это время сам ужасался своим газартом и ждал беды?
А вторая голова была Гамильтон – Марья Даниловна Хаментова. Та голова, на которой было столь ясно строение жилок, где какая жилка проходит, – что сам хозяин, на помосте, сперва эту голову поцеловал, потом объяснил тут же стоящим, как много жил проходит от головы к шее и обратно. И велел голову в хлебное вино и в куншткамору. А раньше с Марьей леживал. И она имела много нарядов, соболей, каталась в аглицкой карете.