– Как она? – улыбнулся Глеб. – Все такая же самостоятельная?
– А куда она денется, самостоятельность ее? – пожал плечами Колька. – В мамочку удалась.
Надей звали его десятилетнюю дочку. К удивлению Глеба, друг женился рано, на первом курсе института. Правда, сам Колька не видел в этом ничего удивительного, потому что женился «по залету», на той из своих многочисленных девчонок, которая, как он, смущенно посмеиваясь, объяснил, проявила кремень-характер и категорически отказалась делать аборт, сколько он ни стращал ее горькой участью матери-одиночки.
Глеб впервые увидел Колькину невесту на свадьбе и сразу подумал, что другу, пожалуй, не стоит переживать из-за такой скоропалительной женитьбы. Галя – вернее, Галинка, так ее все называли – не производила впечатления безответной жертвы мужского коварства. Хотя живот у нее, как сетовала Колькина мамаша, лез на нос, невеста не обращала на это ни малейшего внимания, и в ее черных глазах не сверкало ни искры смущения. В них сверкали совсем другие искры – быстрого, приглядчивого интереса ко всему, что оказывалось в поле ее зрения и даже выходило за границы этого поля. Удивляться этому, впрочем, не приходилось: Галинка училась на журфаке, так что любопытство и должно было быть ее профессиональным качеством. С Колькой она познакомилась, когда после первого курса проходила практику в газете «Комсомольская жизнь» и пришла писать про городские соревнования, в которых он занял первое место. Через полгода после этого они поженились, а еще через три месяца Галинка родила дочку. Ни университет, ни работу в газете, где ее после практики оставили корреспондентом, она при этом не бросила, только перевелась на вечернее отделение.
– Она у меня вообще не девка, а электровеник какой-то, – с оттенком гордости заметил молодой муж, когда они с Глебом отмечали у него в коммуналке на Нижней Масловке рождение дочери. – До самого роддома по командировкам моталась. И вот же я чего не понимаю: целый день ее дома нету, а вечером прихожу – рубашки выглажены, обед на плите. Борщ, жаркое, все как положено… Все-таки у них в военных городках девчонок правильно воспитывают, наши-то, кроме как сосиску сварить, ничего не умеют.
Как протекала десятилетняя семейная жизнь его друга, Глеб, конечно, не следил, но, кажется, Колька был ею доволен. Или, во всяком случае, быстро к ней привык. Кроме упрямой самостоятельности, которая не нравилась свекрови и которую переняла дочка, у Галинки обнаружилось множество других качеств, причем не только в области домашнего хозяйства. Для Кольки, похоже, самым ценным являлось то, что жена не стоит над ним со свечкой и не исследует содержимое его карманов, а если стоит и исследует, то не закатывает ему в связи с этим скандалов. Было ли это Галинкиной сознательной женской политикой, неизвестно, но в результате такого отношения Колька уже через пару лет семейной жизни перестал заглядываться на хорошеньких девчонок.
– А что я в них нового выгляжу? – сказал он однажды Глебу. – Глазки, губки, ножки… Между ножек тоже у всех одно и то же. Мне этого дела и с Галкой хватает. Она к тому же хоть не грузит. Бабы же вообще-то только и знают прибедняться: ах, я беспомощная женщина, ах, порешай мои проблемы, подставь крепкое мужское плечо… А у самих плечики такие, что лоб об них расшибешь.
Дочка Надя удалась все-таки не только в маму, но и в папу. Галинкин интерес к жизни и точно направленное упорство сочетались в ней с Колькиной лихостью. С первого класса она была отличницей, но очень уж необычной отличницей – не зубрила уроки, а учила только то, что понимала, не заискивала перед учителями, не боялась плохих отметок по поведению и без труда ставила на место любого, кто пытался ею командовать, неважно, был это сосед по парте или классная руководительница.
По мнению Глеба, все эти качества – и жены Колькиной, и дочери – можно было оценивать только положительно. Поэтому его удивила тоска, прозвучавшая в голосе друга, когда он заговорил сейчас о своих женщинах. Правда, может быть, тоска эта относилась вовсе не к ним. И даже наверняка не к ним: в Колькиной жизни были другие, с женщинами не связанные обстоятельства, которые вполне могли нагонять тоску.
– Тренироваться не пробуешь? – осторожно спросил Глеб.
– А зачем? – пожал плечами Колька. – В большой спорт мне дорога закрыта, а так, для самоутверждения… Старый я уже, Глебыч, – невесело улыбнулся он. – Поздно самоутверждаться.
Глеб не думал, что в тридцать лет Кольку можно считать старым. Но возражать ему не стал – не хотел бередить рану. А она была, и глубокая, Глеб прекрасно это знал. И что спокойствие у Кольки напускное, знал тоже.
– Звонил бы хоть почаще, – сказал Глеб. – Не говоря, чтоб заходить.
– Ты звони. И поосторожней там смотри. Дамочки эти… Знаю я их. Муж у нее, может, крутой. Напустит бандитов, будешь потом… – Колька отставил пустую кружку и поднялся из-за стола. – Не стоит она того, любовь, – добавил он. – Да и не нужна она. Нагуляйся, чтоб из ушей лезло, потом найди себе надежную девчонку и живи, вот и все.
«Надо устроиться на работу, – подумала Ирина. – В офис. Теперь надо деньги зарабатывать».
Но, говоря себе это, она понимала, что кривит душой. Никакие особенные деньги ей были не нужны – зачем, одной-то? Во всяком случае, ей не нужны были деньги большие, чем те, которые она и так могла заработать привычным домашним трудом над переводами.
Поэтому желание устроиться на работу в офис определялось, конечно, одним лишь малодушием и боязнью ежедневного одиночества. Да, по правде говоря, и не было у нее такого желания…
Вместо всех желаний у нее в душе было лишь смятение. Оно было таким сильным, что гудело в груди, как снежная буря. Ничего подобного не было, ни когда она увидела мужа, целующего светловолосую девочку Катю, ни когда, ничего Ирине не объясняя, он закрыл за собой дверь квартиры.
Смятение началось в тот вечер, когда она услышала стеклянный лиственный шелест под ногами идущего рядом с нею человека, почувствовала, как вздрагивает его рука у нее на плече, и поняла, что в ее жизнь вошло что-то совершенно непреложное, от нее самой не зависящее.
Ирине ни одной минуты не казалось, что это любовь. Она знала, что такое любовь, потому что любила Игоря, и хотя это чувство к нему сменилось теперь едва ли не ненавистью, забыть, какое оно, было все-таки невозможно.
А теперь… Теперь в душе у нее гудело только смятение, это она понимала. Но вместе с гулом смятения стоял в ее душе гул счастья, и понять, что это, почему так, – она не могла.
Она не обманула Глеба, когда сказала, что живет в подвешенном состоянии. Прежде ей казалось, что счастье – это нечто определенное, теперь же счастье было, а определенности между тем не было совсем; в этом она и хотела разобраться.
Но разобраться в этом без разговора с Игорем было невозможно. Легко было сказать: «Поступай на свое усмотрение», – и гордо не выйти за ним в прихожую, чтобы он не подумал, будто она хочет его удержать. Но что делать теперь, когда дни идут за днями, смятение не проходит, и счастье не проходит, а его нет как нет, и определенности нет тоже?..