Меня зовут женщина | Страница: 50

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– А все же где можно переночевать?

– Ладно, записывай адрес. Я, правда, на сегодня уже чувиху снял, но тебе как землячке сделаю исключение. Есть чем писать?

– Я вас спрашиваю, где четыре человека могут переночевать за разумную плату?

– Четыре? Ну ты даешь! Валюты много – везде переночуете, а с деревянными можете только здесь расположиться на ступенечках. Была бы одна, я бы тебя взял. Бывай, детка. – И он дематериализуется.

Мы садимся на бордюрчик – со скамейками в Польше, как и во всей Европе, плохо, – открываем консервы и с ужасом наблюдаем, как дети едят их ножом из банки. Наш приятель диктовал в Москве адрес и инструкцию: «Придете, скажете, мы от Кости из Советского Союза. Фамилии моей она не знает, но бабка чудная. Живет на самом краю Варшавы, телефона у нее нет». По такой наводке с детьми и тяжелыми вещами на самый край города могут пойти только люди без всяких видов на будущее. За полдня в Варшаве мы становимся именно такими людьми.

Два года тому назад на гастролях по Польше муж не успел купить мне сапоги. Сейчас этих противозаконно привезенных тысяч нам хватает на три автобусных билета, четвертый едет зайцем. Автобус в Варшаве потрясает, пожилым людям и женщинам не просто уступают места, но делают это с удовольствием. В автобусе идет светская беседа, не слишком сытые поляки улыбаются друг другу, передавая талоны, обмениваются общегородскими новостями, то есть ведут себя как нормальные люди, на что советский человек, выросший в условиях машинальной агрессии в транспорте, взирает изумленно. Красивые пани полны чувства собственного достоинства, некрасивые – еще больше. Ни одного трехрублевого взгляда, который советские женщины распространили от овощного магазина до университетской аудитории как символ высшей женственности.

В Бродно, собрав все свое мужество, поднимаемся на лифте со стеклянной дверью, прикидывая, за сколько секунд такая дверь была бы разбита в родном отечестве, и оказываемся на лестничной клетке, которая много чище советских больничных палат. Не заметив на стенах ни одного нелатинского обозначения гениталий, посчитав горшки с цветами и еловые ветки, украшенные елочными игрушками, я наконец верю в то, что я за границей. Потом, зажмурившись, представляю, как нас выкидывают в никуда, и нажимаю на звонок. Величественная, как императрица, седая пани Кристина появляется в проеме двери; вцепившись в ее юбку, два отчаянно голубоглазых ребятенка изумленно разглядывают нас.

– Здравствуйте, пани Кристина! – дико ору я, помогая себе при этом руками: видимо, так разговаривают с глухонемыми. – Мы из Советского Союза… Из Москвы… рашен… Мы от Кости! Помните Костю? Высокий такой, с бородой!

Несколько минут пани Кристина молчит, поскольку не понимает по-русски вообще, потом, увидев, что происходит с нашими лицами, вежливо улыбается:

– Прошу, пани, прошу, пана, прошу, диты!

Мы въезжаем всеми своими тюками в изящную квартиру, быстро подкупаем шоколадом голубоглазых Доминика и Паулину. Пани Кристина ставит чай, сажает нас за стол в кухне, дает русско-польский словарь, и мы начинаем разговаривать на каком-то международно-интуитивном языке о Горбачеве, польской дороговизне и общих грехах европейских коммунистов. Видя, как тонко она нарезает хлеб к чаю, я наконец понимаю, что такое экономическая реформа, и выгружаю на стол столько консервов, сколько на нем умещается. Пани Кристина смотрит на них, как на джинна, появившегося из бутылки, и машет руками.

Мы идем бродить по Варшаве, пани Кристина бранится нам вслед по-польски, объясняя руками, что в такой ветер можно простудить детей.

* * *

Варшава – просторный праздничный город, созданный для любви и молитвы. Благообразные старушки соседствуют в костелах с накрашенными дивами, осанистые паны – с джинсовыми мальчиками и военными. Вежливо спросите у поляка, как пройти, и он бросит все и доведет вас до самого места. Одна молодая мама потащила нас через улицу, оставив малыша в сидячей коляске, с таким азартом, что мне пришлось вернуться и буквально поймать его падающим на асфальт. Влюбленная пара, попавшаяся вечером, готова была тут же изменить маршрут и вести нас через несколько кварталов: «Уже темно, вы ничего не найдете, вы непременно заблудитесь». И это в ответ на русскую речь, с которой у поляков, уверяю вас, ничего хорошего не связано.

Варшава в порывах вечернего ветра, как декорация из сказки Андерсена. Витиеватые торты в магазинных витринах похожи на замки, пивные антикварного вида и пижонские рестораны распахивают двери, за которыми не встречают ничем, кроме улыбок. И это вечером, с детьми и советскими рублями. Крепостные стены; шелкового вида Висла; трамваи в стиле «ретро», набитые после окончания службы в костелах толпами стариков и старушек; и ощущение неслыханной немотивированной свободы, не повторившееся потом ни в Берлине, ни в Лондоне. Может быть, «пепел Клааса»? Семья моей бабушки в четырнадцатом году бежала от немцев в Москву из Люблина. Может быть, смесь славянского легкомыслия и католического изыска? Юрия Олешу называли «лучшим французом среди русских», какая нелепость! Сказать женщине: «Вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев» – может только поляк. Эта фраза сделана из того же материала, что и Варшава.

Утром мы выныриваем из пуховых перин и отправляемся обменивать деньги. Мы боимся залезать в заветные фунты, тем более что родное правительство не выдало нам ни пенса на Петра и Павла, ведь, по представлениям Минфина, ребенок до четырнадцати лет, попав за границу, не ест, не пьет, не пользуется услугами транспорта и туалетов, то есть ведет себя, как чемодан. Четыреста фунтов, рассчитанные нами на посещение пяти стран, оказываются на деле одним обедом в приличном ресторане или двумя видеомагнитофонами, и то в Англии. Потому что в Германии только одним.

Утренние улицы оказываются праздничнее вечерних. На них толпятся киоски с надписью «запеканки». Больнично-столовское ругательство «запеканка» обозначает здесь сказочный блинчико-пирожок, чем-то начиненный, чем-то политый и стоящий половину джинсов. Хлебопечение в Польше традиционно считается видом искусства, но советский турист меряет окружающее пространство джинсами, как мартышка из мультфильма – попугаями. Надо сказать, что наша ахиллесова пята – советские штаны детей; с каждым часом эта пята растет на фоне варшавских реалий, и, не будучи особыми пижонами, мы все же спешим освободить Петра и Павла от детскомировского силуэта.

Круглый стеклянный центральный банк распахивает утробу, набитую шевелящимися очередями, когда навстречу нам выплескивается вопящая, слезящаяся и кашляющая толпа. Из жестикуляции и проклятий мы понимаем, что кто-то прошелся по банку с газовым баллончиком: то ли ограбление, то ли борьба с длинной очередью. Глотки наши перехватывает, и мы бросаемся прочь, хотя остальные продолжают тусоваться, вытирая слезы и кашляя. Баллончики продаются на каждом углу по цене запеканки. Поляки привыкли к этому виду спорта. Девственные в смысле газовых баллончиков, мы боимся попасть в больницу со своим богатым словарем и советскими деньгами. Тут-то и подворачивается доброхот-соотечественник: «Деньги в Польше менять? Да не смешите! Завтра в Восточном Берлине поменяете, купите в сто раз больше. Детям штаны? Идите сейчас на рынок Ружевича и меняйте на кофе, какао, шпроты, тушенку».